— Сейчас загрузим машину, — говорил Афанасьич, — позавтракаем а-ля фуршет и поедем похоронки делать.
На мгновение желудок Ивана Сергеевича спазматически сжался, но уже все было отдано, расслабился и затих.
Сухомятка на бегу иной раз бывает вкуснее обрядового застолья. Иван Сергеевич с аппетитом уплетал крутые яйца, домашнюю ветчину и малосольные огурчики.
— Как ты его завлек?
— Проще простого. Он же писатель, — усмехнулся Афанасьич. — Мемуары тачает. Я попросил почитать. Примчался чуть свет и не удивился, чего мне так рано занадобилось. Авторское тщеславие погубило. А знаешь, Сергеич, рукописи горят.
— Ты хоть заглянул, чего он там пишет?
— Нужна мне эта клевета! Небось вроде Живаги. Я «Фаворита» никак не дочитаю. Хорошо съездил?
— Отлично! Был в Сокольниках на литературно-религиозном празднике. Морошкина живого видел, Петрова-Сидорова, Шафигулина — всю силу.
— Потом расскажешь. Со всеми подробностями. А сейчас надо… этого раскидать.
— Не будут его искать?
— Кому он нужен? Только рады будут, что избавились.
— Здешние могут хватиться.
— Лет через пять. Когда сообразят, что участок пустует. Помнишь, он нас живыми трупами обозвал? Мы и правда живые, о нем так не скажешь.
— Ловко ты распорядился!
— Я считаю — на троечку, — скромно сказал Афанасьич. — Опыта нет. Лекция Омельянова, конечно, помогла. Но сам знаешь, одно дело — теория, другое — практика. Ладно, лиха беда начало.
— Чем ты его?
— Дрыном. Он и ахнуть не успел. Заморил червячка? Возьми бутерброд с собой. Это всегда так: после дела — волчий аппетит.
Они вышли во двор, загрузили багажник. Глупая мысль привязалась к Ивану Сергеевичу: цельный Михал Михалыч нипочем не вошел бы в багажник, а расфасованный прекрасно разместился. И даже осталось свободное пространство.
Тронулись. Остановились. Заперли ворота. Поехали дальше. Ивана Сергеевича радовало, что он уверенно ведет машину. Руки крепко сжимают баранку, ноги легко находят педали, взор ясен. Да, он растерялся в первые минуты, но быстро овладел собой и выдержал испытание. Он не чувствовал и тени жалости к убитому. Мог бы он жалеть крысу?.. Лишь порой смущающе возникала в памяти белая нога с тонкой щиколоткой. И неприятно было думать, что он весь был телом такой белый, нежный, этот мусорный человек с вурдалачьими клыками. Иван Сергеевич гнал от себя докучные мысли, старался думать о важном, приятном. Как хорошо, что навсегда исчез сгусток злобы, не признававший ничего святого, предавший идеалы, которые неудержимо вели народ сквозь все временные трудности. Дело не в том, что он получил по заслугам, коммунистическая мораль отвергает месть, но он не будет теперь вредничать, наводить тень на ясный день. Кто знает, каких бед могла наделать его «покаянная» книга? В мире столько враждебных коммунизму сил: сионизм, масонство, Пентагон, израильская военщина, программа звездных войн и программа «Взгляд», демократическая оппозиция и журнал «Огонек». Нельзя разоружаться, надо держать порох сухим. Быть на страже, как Афанасьич.
В эти серьезные, крепкие мысли просунулась опять белая нога с удлиненными пальцами, но она уже не принадлежала следователю-перевертню, а входила в женскую структуру, и вдруг с тошнотворным отвращением Иван Сергеевич поймал себя на том, что он вожделенно препарирует женское тело. Тьфу, гадость какая!.. А ведь расчленение — это омерзительная, но и высшая в каком-то смысле форма обладания. Последняя, окончательная, дальше пустота. Тщетно пытался он вытряхнуть из себя мерзостное видение. Это не жестокость, не кровожадность в нем, а вдруг пробудившееся влечение заиграло в давно остывших жилах, пробужденное нервной встряской. Он старался следить за дорогой, за ухабами и колдобинами, полными гниющей воды, и руки его безошибочно выполняли все положенные движения, а изнутри напирало, застя окружающее, распластанное нагое женское тело, и он погружал в него какой-то острый блеск. Сопротивляться этому безнадежно, тем более что это уже не он, а Афанасьич, вернее, они оба, слившись в одного, расчленяют прекрасное тело Дины Алфеевой. Он воплотился в Афанасьича, как некогда воплощался в Берию, разделяя его наслаждение. Но там был хотя бы видимый стимул: он подглядывал в щелку за любовными утехами маршала, а здесь все совершалось в бестелесной сфере видений. И, не в силах противиться, ужасаясь и восхищаясь собой, старый человек излил свое наслаждение в воображаемую, любимую его другом плоть.
— Стой! — раздался голос Ивана Афанасьевича.
Он с такой силой затормозил, что кузов кинуло вверх-вперед и он ударился грудью о руль.
Афанасьич все продумал. Здесь, за топким болотцем, находился небольшой, сплошь заросший ряской пруд — место дикое и ничем не привлекательное. Афанасьич вытащил из багажника самый большой пакет, сунул в него ржавый уломок чугунной станины, обмотал изоляционной лентой и взвалил на спину. Они двинулись через болото. Видать, ноша была тяжеленька, Афанасьич проваливался до колен и с трудом выпрастывал ноги из чмокающей грязи. Но от помощи Ивана Сергеевича отказался:
— Не мешай. Одному сподручней.
Иван Сергеевич первым достиг водоема и утвердился на устойчивой кочке. Внезапный мощный шум, показавшийся настигающим топотом бесчисленных ног, обрушился на него, чуть не сбросив с кочки. На мгновение он лишился сознания. С пруда, бия громадными крыльями, поднялся матерый селезень в весеннем пере и, сверкая изумрудом и медью, помчался над водой, выбивая из нее брызги, затем круто забрал вверх и ушел в голубой прозор, оставленный теснящимися вкруг водоема ивами.
— Надо же! — восхитился Афанасьич. — Какой красавец! И не побрезговал грязной лужей.
— Афанасьич, — жалобно сказал Иван Сергеевич. — Ты чуешь запах?
— Нет.
— Сейчас почуешь. Я наклал в штаны.
Афанасьич никак не отозвался на сообщение, опустил мешок на землю, отдышался и утер пот.
— Берись.
Они взяли мешок за четыре угла, раскачали и бросили в воду. В месте падения мешка ряска расступилась, открыв чернильную непрозрачную воду, и почти сразу, плавно колыхаясь, начала стягиваться в зеленый ковер.
— Приведи себя в порядок, и едем дальше. Запозднились.
Афанасьич зашагал через болото. Иван Сергеевич разоблачился, прополоскал кальсоны, выжал, свернул, оделся и поспешил за другом…
Они выехали на заросший муравой и подорожником проселок. Давно не езженные, исчезающие под травой колеи привели их к смешанному лесу. Старые, обросшие по стволам жемчужным мохом березы стояли вперемежку с палевыми осинами и ярко-зелеными елями, уже выпустившими восковистые свечки. Порой деревья расступались, освобождая место заросшим молодой крапивой западкам. Какая-то птица упала на мертвый березовый сук и разразилась захлебным воплем.
— Мать честная! — удивился Афанасьич. — Самец кукушки. Сроду так близко не видел.
Иван Сергеевич тоже не видел и обрадовался, что надсадный привет настиг их в машине. Он не ручался за свой вышедший из повиновения желудок.
Иван Афанасьевич вынул из багажника сверток и шанцевую лопатку.
— Спустись вон в тот овражек. Рой на полметра. Землю не разбрасывай. Потом засыпь и дерн уложи, Чтоб снаружи было незаметно.
— А ты где будешь?
— Да рядом, в крапивке. Не беспокойся…
Когда ехали к новому месту, Иван Сергеевич поинтересовался, почему нельзя было избавиться от всего разом.
— Спроси о чем-нибудь полегче. Я такой же новичок, как ты. Профессор Омельянов рекомендует разбрасывать. Если даже наткнется кто, по одной детали человека не распознать. Я это так понимаю. Давай не заниматься самодеятельностью, а действовать по науке.
— Я разве возражаю? Просто любопытно…
Это оказалась та еще работенка! И обед прошел, а они все колесили по району. Как трудно избавиться от останков человека! При жизни — пигалица, смотреть не на что, а спидометр отмерил триста километров, когда они, уже за границей района, отделались от головы, надежному захоронению которой Афанасьич придавал особо важное значение. Ее опустили в глубокое дупло старого дуба, уходившее далеко под землю, к корневой системе.