Ну, что же, Бухарин действительно обладает немалым личным обаянием, прост и доступен общению, что выгодно отличает его от многих партийных бонз. Да и в историческом материализме он разбирается довольно неплохо, хотя старательно обтекает наиболее сложные и тонкие теоретические вопросы, стараясь заслониться от них простыми формулировками. Ильич, пожалуй, был прав и в том, что Николай Иванович никогда вполне не понимал диалектики… Но студенты ему прямо в рот смотрят. Конечно, на фоне старых профессоров или менее грамотных партийных чиновников Бухарин производит самое благоприятное впечатление. А его открытость и простота — не наигранные, и потому нет ничего неожиданного в том, что он притягивает к себе людей, и вокруг него формируется целая школа. Надо сказать, что и аудитория на его лекции была переполнена, студенты сидели прямо в проходах и стояли у стен. Пожалуй, такого человека вполне можно было бы иметь в числе своих друзей. Но вот числить его в соратниках… Лучше поостеречься. Крепости характера, нужной для настоящей политической борьбы, в нем не чувствуется. А если учесть, что и у меня самого с этим качество не ахти как здорово…
Оказывается, что здесь, в Коммунистическом университете, ведет занятия и еще один человек, с которым я был бы не прочь познакомиться — Давид Борисович Рязанов. О нем мне со смехом рассказал Адам Войцеховский. Оказывается, Рязанов у них читал курс лекций по истории социализма. И вот однажды какой-то студент выразил сомнение в том, что Робеспьер имеет право именоваться революционером. Давид Борисович пришел в такое возбуждение, что все оставшиеся занятия посвятил доказательству тезиса о революционности Робеспьера. В результате весь курс приобрел обширнейшие и уникальнейшие знания по истории Великой Французской революции, но вот изучение курса истории социализма было сорвано.
В общем, в тот день я не свел знакомство ни с Бухариным, ни с Рязановым, однако круг моих знакомств все же расширился. Довольно неожиданно для меня по окончании лекции Бухарина Лида Лагутина заявила:
— Виктор Валентинович, мой папа уже не первый раз выражает желание познакомиться с работником Наркомвнешторга, у которого мы проходим свою практику. Может быть, вы не откажетесь заглянуть к нам домой?
Зачем же отказываться? Во-первых, было бы неплохо познакомиться с человеком из Коминтерна, и, во-вторых, мне было любопытно понаблюдать, насколько далеко — и в каком направлении — простирается явно видимое желание Лиды закрепить наше знакомство.
Квартировала Лида с отцом не так далеко от центра города, в том самом Доме Советов, от квартиры в котором я не так давно отказался — в доме Нирензее в Большом Гнездниковском переулке. Там они занимали большую двухкомнатную квартиру — по тем временам, можно сказать, роскошные апартаменты. Когда мы взобрались на четвертый этаж, плюнув на медлительный лифт, оказалось, что ее папа уже дома, и не один.
— Папа, познакомься, пожалуйста, — это наш руководитель практики, Виктор Валентинович Осецкий, — представила меня Лида.
— Михаил Евграфович Лагутин, — протянул мне руку невысокий, но крепко скроенный мужчина лет пятидесяти («тезка Салтыкова-Щедрина», — подумал я, — «забавно!»). — Кстати, хочу вам предстваить, — и он жестом подозвал молодого человека, маячившего поодаль за его спиной, который мне смутно кого-то напоминал. — Это Лазарь Шацкин из КИМа. Впрочем, сейчас он студент, как и моя дочь. Только он учится не в Свердловском университете, а в Комакадемии.
Одному из организаторов российского комсомола, а затем и Коммунистического интернационала молодежи был всего двадцать один год. Одет он было просто, как и многие студенты того времени — в обычную гимнастерку. Лицо располагающее, открытое, на голове — пышная вьющаяся шевелюра.
Михаил Евграфович позвал всех к столу — пить чай, — и разговор вскоре свернул к прошедшему весной XII cъезду РКП (б). Лагутин вспомнил о выступлениях Владимира Косиора, Давида Рязанова и Лутовинова из профсоюзов против нарушений партийной демократии и покачал головой:
— Хотя они и правы по существу, но такие нападки на съезде дезориентируют партию и создают почву для демагогии оппозиционных группировок, подобных «Рабочей правде» Мясникова.
Лазарь Шацкин в ответ кивал головой, но, тем не менее, заметил:
— Очень плохо, что ЦК, вместо того, чтобы признать наличие болезни, и искать способы лечения, пытается лишь заткнуть рот критикам. Если болезнь долго загонять внутрь, это чревато тяжелыми последствиями.
— Боюсь, что эта болезнь относится к разряду неизлечимых, — вставил я.
Все трое моих собеседников, включая Лиду Лагутину, воззрились на меня со странным выражением — как будто не могут поверить, что им довелось услышать такие слова. Решаю взять инициативу в свои руки:
— Лазарь, вот вы уже второй год учитесь в Комакадемии, и должны уже немного разбираться в марксистской теории.
Щацкин поднимает на меня глаза с некоторым недоумением — к чему это я веду?
— Вы уже должны знать, что политический строй общества, в конечном счете, определяется его экономическим строем, — продолжаю тянуть нить разговора в нужную мне сторону. — Почему в буржуазном обществе присутствует пусть урезанная, классово ограниченная, но демократия? Потому что экономический строй капитализма подразумевает формальное равенство всех участников рынка — будь то мелкий лавочник, Рокфеллер со своей нефтяной империей, рабочий, продающий свою рабочую силу, или банкир Морган, ворочающий миллиардами долларов. На рынке все они — продавцы и покупатели. Разумеется, это равенство формальное, а их реальные отношения определяются тем, как наполнен кошелек. Такова же и буржуазная демократия. До последней трети XIX века она вообще допускала к голосованию только представителей имущих классов. Но даже формальное введение всеобщего избирательного права не дает реального равенства, ибо политические отношения точно так же, как и экономические, определяются количеством денег, брошенных на чашу весов.
— Ну, и к чему эта лекция? — Михаил Евграфович мимолетно морщится. Шацкин же слушает внимательно, ничем не показывая какого-либо недовольства.
— К тому, — отвечаю, — что трудно найти в нашем нынешнем экономическом строе реальные основания для демократии, сколько бы не называть ее советской и пролетарской. До социализма нам еще далеко, мы находимся в переходном периоде, но куда мы на самом деле переходим, к чему движемся? Много ли сейчас социализма даже в нашем государственном секторе? Ленин как-то назвал его «государственно-капиталистической монополией, обращенной на пользу всему народу, и постольку переставшей быть капиталистической монополией». И где же вы видите у нас экономические отношения, — подчеркну, именно экономические, а не политические, — «обращающие» эту государственную монополию «на пользу всему народу»? Некоторая социалистическая тенденция, которую можно реально увидеть, существует лишь благодаря тому политическому обстоятельству, что наша партийно-государственная бюрократия вынуждена решать задачи экономического развития без буржуазии и против буржуазии, а потому не может не опираться на рабочий класс и в какой-то мере считаться с его интересами. К этому можно добавить то исторически преходящее обстоятельство, что наша бюрократия ведет свое происхождение из совместной с рабочим классом революционной борьбы. Но былая общность быстро забывается, и уже сейчас многие партбюрократы бесконечно отдалились от рабочих, даже если сами вышли из их среды. По мере укрепления экономики, по мере успехов в развитии народного хозяйства от этой необходимости считаться с рабочим классом останется лишь несколько больше, чем та толика социального компромисса, к которому прибегает любое социал-реформистское правительство в капиталистических странах.
— Да вы рассуждаете прямо как децист или сапроновец какой! — воскликнул Лагутин. — Остается только, вслед за ними, объявить наш строй государственным капитализмом!
Лазарь Шацкин тем временем внимательно прислушивался к моим словам, не произнося ни слова — ни за, ни против.
— Государственный капитализм? — воскликнул я. — Нет, это было бы слишком простое объяснение. Наша бюрократия отнюдь не выступает как коллективный капиталист, выжимающий из рабочих прибавочную стоимость. Пока не выступает. Несмотря на уже прорезавшуюся тягу к привилегиям, пока бюрократия работает ради развития народного хозяйства как общего достояния, в том числе, в какой-то мере и в интересах рабочего класса. Но она делает это уже независимо от рабочего класса и без его участия и контроля. Поэтому объективным ходом вещей она уже через одно-два поколения будет поставлена в такое положение, что начнет тяготиться всяким союзом с рабочим классом, тяготиться теми ограничениями, которые не дают ей распорядиться общенародным достоянием только в своих собственных интересах. Минет еще пара поколений, и сначала в оболочке выхолощенных коммунистических догм, а потом уже и отбросив эту мешающую оболочку, она встанет на этот путь — на путь превращения общенародного достояния в свою частную собственность.