— Копейку? — удивился царь, потирая лоб и замахиваясь на казначея локтем. — Есть у нас копейка в казне, казначей?
— Есть, великий государь. Копейка в казне найдётся.
— Ну, так выдай.
— Так… Казна уже закрыта.
— Ты из своих выдай, я тебе завтра отдам.
Голованов притворно вздохнул.
— Вот так всегда, Федюня, «дай свои, потом отдам»…
Он полез в кошель и, вынув московку, передал её мне.
— И не отдаю, скажешь⁈ — возмутился государь.
— Отдаёшь, конечно, но ведь я всю ночь мучится буду… А вдруг именно завтра и не отдашь. Очень я всегда переживаю.
— Ростовщик. Нехристь.
— Обижаешь, государь. А то, что в рост даю… Так и церковь твоя не брезгует этим.
Государь вздохнул и двинул шашку.
— Как с этим быть? Ума не приложу. Монастыри зажрались, прости Господи. Запрещают игры для ума, а сами людьми торгуют и в рост дают… В половинный рост. Тьфу! Зевнул! Сдаюсь!
Он снова подставил лоб.
— Правильно попы говорят, что шашки вызывают гнев и вражду. Я уже готов тебя отдать тиуну.
— Вот почему я с тобой, государь, и не люблю играть. Очень уж ты горяч и гневен бываешь, когда проиграешь.
— А ты поддался бы.
— А ты накажешь за это.
Царь рассмеялся и посмотрел на меня.
— Спасибо, тебе Федюнька, что помог сегодня здоровье поправить и день скрасил.
Он поднялся, прислушиваясь к спине, из кресла, подошёл к сундуку и вынул из него приятно звякнувший серебром кожаный мешочек.
— Тут сто копеек. Это тебе за заботу твою. А за шашки тебе завтра казначей столько же выдаст. И на баланс прими, шашки-то.
— Ага… И на баланс поставлю и в подотчёт тебе, государь, выдам, — сказал Головин и рассмеялся.
Рассмеялся и государь.
Вскоре мы ушли и до дома шли молча, только дед иногда поглаживал меня по голове, словно проверяя, на месте ли она. Я после этого поправлял волосы, словно тоже проверяя её наличие. И я, действительно, не до конца верил, что моя голова цела и я не сижу на колу, и даже не четвертован. Только уже прощаясь у моего крыльца дед, снова потрепав меня по волосам, попытался разглядеть мои глаза, и в это время его зрачки отразили луну.
— Берегись, Федюня. Царь совсем не простак и не добряк. Ему кожу с живого человека содрать, что в носе поковыряться. Он своих дружков скольких перевёл! Ой-ой-ой! Держись с ним ровно. Не проси ничего пока не спросит. И отдавай, что у тебя есть. Только так может быть поживёшь подольше. Но трудно с ним. Он сам лаской так укутает, что забываешься, кто перед тобой. За ровню начинаешь считать. Сколько раз сам себя на том ловил. Но берегусь пока.
— Я понял, деда. Поберегусь.
— Далеко пойдёшь, Федюня. Уже боярин, вот ведь! Такого я что-то не припомню. Вот пойдёт молва по Московии!
Он довольно рассмеялся.
— Поживи пока у меня, хорошо? Легко мне с тобой. Сердце мягчает.
— Поживу, деда. Спасибо тебе большое.
— Ладно, ступай. И… Возьми завтра с собой мою плёточку маленькую. Боярскую честь сейчас защищать надобно. В разраде, тебе может пригодиться. Там бояр нет, только дьяки, да писари, а то народец мелкий. Ну, ступай, Федюня.
Я поднялся на свой второй этаж и, умывшись и подмывшись в тазу, голяком забрался на перину. Голым без ночной рубахи спать было нельзя, но я решил немного поваляться нагишом. Было душно, если не сказать, жарко. Лето выдалось знойное и сухое, но комары где-то находили места для размножения, поэтому жужжали вокруг словно цикады. И я даже знал, где они откладывали свои личинки — в тухлых колодцах и водовозных бочках.
Я лежал и «прогонял» весь этот день заново: от начала и до конца. Вроде бы потерян он не зря, как говорил кто-то из моих друзей: «День потерян не зря». Кто-то из моих друзей? Нет у меня друзей! Или есть? А может были? Когда? В младенчестве? «День потерян не зря…» Философично для младенца. Может потому и крестились мамки да няньки, что я загонял такие эффемизмы?
А что такое «эффемизм»? Хрен его знает! Но если я так выругаюсь в обществе, меня точно отправят на исповедь, а поп из меня всю правду и вытрясет. А какую правду? А я её знаю? Может самому сходить исповедоваться. Не-е-е… Чистосердечное признание приближает нас к скамье подсудимых. О, как завернул! И откуда это всё берётся? Из каких глубин разума? Главное — чьего разума? Какого демона?
Но… Не искушает, вроде. Хотя, как сказать. Умения даёт всякие… Но странные какие-то умения. Те умения, что здесь в этом мире никто дать не может. В этом мире? А какой ещё есть? Потусторонний? Ад, что ли? А зачем в аду «бухгалтерия» и учёт казны? Бред. Какая казна у чертей? Учёт? Ха-ха! Смешно! И царь Кащей над златом чахнет! Ага, чахнет и пересчитывает. И всё русской цифирей. Чтобы никто не разобрался. Так откуда это? Царь-Кащей… Образно… Пушкин, епта! Александр Сергеевич! Родился в одна тысяча семьсот девяносто девятом году. А по теперешнему это? Хрена себе! Это же будущее! Так мне что, информация поступает из будущего? И за что мне такая милость? И от кого, главное?
Я сел на перине, свесил ноги с сундука и впярился в кромешную тьму «светёлки». Названия какие тупые! То ли дело — комната, кабинет. О! Ещё есть слово — лифт! И что это? Ух ты! Мне бы такой. И куда тебе лифт? О-о-о! Туалет! Ха-аха! Ватерклозет, дамы и господа! Хочу ватерклозет и мягкую бумагу для подтирки. Но это вряд ли. Хлопком если только. В казне я хлопок видел, тюками. Целлюлозу перетирать? Да ну её нахрен! И так справимся. Подрасти надо!
Подрасти… А я, значит — маленький? Да, твою мать, маленький! Тебе, если что — восемь лет пока. Восемь или восемьдесят? Если закрыть глаза, так я больше на восемьдсят тяну. Старичок — боровичок… Восемь лет мне! Восемь! А демону, значит, восемьдесят? А есть возраст у демонов? Наверное есть. Но не восемьдесят же лет? Восемьсот может? Ага!
Сабельный бой мой демон не знает, это жаль. Зато пинки разные, да руками крутит ловко. Вон как царя скрутил. А мог бы ещё и руку защемить так, что он бы на коленки бухнулся.
Да и сабелькой он, мой демон, махал когда-то. Для развлечения, но махал. Кое-какие приёмчики знает. Тело развивать надо. Ума у меня на десятерых местных хватит. Местных? А я, значит, не местный⁈ Странненько… Силёнки маловато. Вроде отжимаюсь, растягиваюсь, приседаю, на скакалке прыгаю, когда никто не видит. Бега не хватает. Но бегать не с кем. Салки запрещены, потому и не бегает никто.
Постепенно я успокоился и уснул. Голым. Проснулся ночью отлить и надел рубаху. Нянька за горшком утром зайдёт и обомлеет от вида моего голого «торчка».
А в восемь лет разве стоит? — подумал я снова пытаясь заснуть. — Стоит-стоит. Утром у всех мужиков стоит, и у младенцев, и у стариков. О как! Значит демон мой — старик? Зато я молодо-о-й… Хр-хр-хр…
* * *
На следующее утро я пришёл в царские палаты один. Сразу после третьих петухов. Пропустили меня без досмотра и всяких объяснений. Сказал только стражам: «Боярин Фёдор Никитич Захарьин-Юрьев по государеву делу» и всё. Врата открылись. Да. Я решил записываться «Никитичем». Это сейчас не возбранялось. Любой боярин имел право величаться по отчеству, но по-старинке бояре писались двойными фамилиями или отчество превращали в фамилию. Как, например мои дядья назывались Юрьевыми, а двоюродные родичи по имени Якова, писались Яковлевыми.
Это мне подсказывал мой «демон», а как было в действительности, я не знал, но почему-то сильно хотел узнать, и надеялся найти ответ, пролистав старые книги. А пока решил называться с отчеством. Кому надо поправят, думал я. Однако главную проверку моё прозвище выдержало. Меня, как и вчера, записали в книгу и я вошёл в царские палаты.
Царь сидел на своём кресле, насупившись, положив подбородок на кулак левой руки, уперев её локтем в подлокотник. Увидев меня, он указал взглядом на деревянный табурет с кривыми резными ножками, стоящий возле двери. Присев на краешек, я молча стал ждать «аудиенции», как вчера выругался дед.
— Надо же, вчера произошло столько событий, — подумалось мне, — что кажется, что прошел месяц. Или год.