Баклавский нашарил в кармане монетку, и получил взамен серый мятый листок со строгой каракатицей на шапке. Дернул дверь, шагнул в парадное. А потом в левом глазу потемнело, и Баклавский, едва не уронив тяжелый пакет, привалился боком к косяку. Пытаясь заморозить боль, он прижался щекой к масляным разводам жирной, заросшей мертвой паутиной стены.
В октябре не бывает гроз.
Тварь… Я найду тебя, слышишь? Из-за твоих игр расстреляли моих людей… Иглесиас, Варма, Ханукян, Шевский. И Май. Как полсердца прочь. Май. Как сказать Кноб Хуну? Чангу? Только доделать то, что начато. Размотать эту гнилую пахнущую трупами нитку. Круг сузился, дорогой незнакомый враг, и я уже иду за тобой! Только передохну…
Баклавский опустился на ступени. То ли на минуту, то ли на час. Кто-то прошел мимо, аккуратно переступив через пакет. Трубы в стене зашумели водой. Дом просыпался.
Когда боль в виске чуть утихла, Баклавский медленно поковылял вверх по лестнице. На каждом этаже из узких пыльных зеркал, встроенных в проемы напротив дверей неработающего лифта, на него глядел новый Ежи, постепенно избавляющийся от титулов, званий, роли в обществе, и прочих сугубо внешних побрякушек. Последний, на шестом, оказался просто усталым мужчиной средних лет, с чуть перекошенными плечами, чтобы не так болел разорванный бок, мужчиной, обрюзгшим от бессонной ночи, обросшим ровной золотистой щетиной, и не способным подмигнуть собственному отражению.
Кнопка над выцветшей табличкой "Заречная" произвела за дверью скрежещущий звон, и из глубины квартиры послышались шаги.
Энни-Нина в тяжелом шелковом халате ничуть не походила на плетельщицу. Заплаканные глаза смотрели близоруко и беззащитно. Баклавский молча протянул ей открытую ладонь, на которой лежал обрывок шпагата. Нина так же молча посмотрела ему в глаза, потом опустила взгляд к ладони, и снова посмотрела в лицо. Было в ней что-то странное, шальное, непонятное.
— Я пришел поблагодарить вас, Нина, — голос неожиданно подвел, выдав курьезный фальцет. Баклавский откашлялся. — Здесь яблоки…
— Яблоки? — Нина сделала два шага назад, полуприглашая его войти. — Как странно! Здесь — вы… И яблоки…
Баклавский перешагнул порог. Тусклый и резкий свет дуговой лампы драпировал коридор причудливыми тенями. Половина лица Нины пряталась в темноте, черно-белая театральная маска.
— Я поняла еще в театре, что творится что-то страшное. Поняла, когда увидела вас, — медленно проговаривая слова, сказала она. — Макс только отшучивался, когда я спрашивала, к чему эти переодевания. Но он не тот человек, чтобы тратить время на безобидные розыгрыши. А потом я увидела, как вы верите всему, что я говорю… Это было ужасно…
Она потянулась мимо него, чтобы закрыть дверь, и ощущение ее близости вызвало у Баклавского крупную дрожь.
— Когда он отправил меня домой, а сам умчался неизвестно куда, я хотела сразу найти вас… Простите меня…
Нина отступала, а Баклавский шел за ней следом. Они миновали длинный неосвещенный коридор и оказались в комнате с большим круглым столом под лампой с зеленым абажуром посередине, кроватью, видимо, в спешке прикрытой покрывалом, старинным секретером в дальнем углу и широкой прикроватной тумбочкой.
— Вечером был спектакль, я едва сыграла. Ночью пришли из уголовной. Искали Макса. А потом я поняла, что опоздала и вы мертвы…
— Отчего же… — сказал Баклавский, не в силах оторвать взгляда от стоящей на тумбочке ржавой терки, красивой черной пиалы, кувшина с молоком и блюдечка с крупными ярко-голубыми горошинами. — Отчего же сразу хоронить?..
— Так мне об этом с улицы кричат. Кричат, ты убила человека. И мне нечего им ответить. Инспектор Баклавский пытался провести судно без сигнальных огней мимо кораблей заграждения. — Нина закрыла лицо руками. — А я даже не знаю, зачем изображала в "Ла Гвардиа" плетельщицу, и почему Максу это было нужно, но он плохой человек, а вы хороший, и вы умерли, и значит, это я виновата…
Наконец, она заметила, куда смотрит Баклавский. Хлюпнула носом.
— Конфискуете? — спросила саркастически, резко, ощетиниваясь еще до того, как он скажет хоть слово.
Баклавский тяжело опустился на край кровати, отставил в сторону пакет со снедью, и взял с блюдечка двумя пальцами продолговатый сомский боб. Сине-голубые прожилки, глянцевый муаровый узор. Вот так всегда — как ни конопать дырки, а контрабанда свою лазейку находит. В вечной борьбе защиты и нападения второе, как обычно, на шаг впереди.
— Нетоварное количество, — констатировал Баклавский, нюхая терпкую кожуру. Ковырнул пальцем в пиале белую стружку, похожую на кокосовую. — С молоком натираешь? — Как-то сразу он спрыгнул на "ты", будто перед ним оказался один из подопечных Досмотровой службы.
— Курить не могу, — словно извинилась Нина, садясь рядом. — Голос. Пою.
— И как… что-то слышишь?
Нина тихо и стеклянно усмехнулась. Она уже на бобах, догадался Баклавский.
— Их там тысячи. Старые матерые гиганты, и самки в расцвете, и крошечные нежные детки. Приветствуют друг друга… Встречают тех, с кем расходились в разные концы океана… Так… красиво… Завтра будет только ужас и страх, но сегодня…
— Они правда поют? — с сомнением спросил Баклавский.
Взгляд Нины поплыл.
— Львы, орлы, куропатки, олени… — она задумчиво погладила кончики его пальцев. — Всё поет, и киты — стократно громче остальных… Иди со мной!
Баклавский думал, что теплее всего ему будет услышать "Иди ко мне", а теперь понял, что ошибался. Нина тщательно облизала ложку и зачерпнула из пиалы белую как снег кашицу. Плавно, будто управляя кораблем, развернула нос ложки к Баклавскому и осторожно протянула руку вперед.
— "Бульварные новости"! — надрывался газетчик где-то в другом мире. — Покупайте "Бульварные новости"! Свежайшая правда о саботажнике Баклавском и невинно утопленных матросах! Зигфрид Любек отвечает, грозит ли городу угольный голод! Шокирующие подробности ночной атаки от капитана "Леди Герды"!
Бобовая стружка захолодила нёбо, густым душным пряным ароматом затекла в горло и ноздри. Нина отползла на середину кровати и потянула Баклавского за собой. Он лёг рядом, свернувшись калачиком, как маленький замерзший мальчик, глядя, неотступно глядя в ее глаза.
— Я принес тебе картинку, — сказал он, почувствовав, что сминает картон во внутреннем кармане кителя.
Нина доверчиво улыбнулась, и помогла ему вынуть рисунок, долго и пристально смотрела на смешные переливающиеся кубики, взгляд ее опять поплыл куда-то вдаль, и она снова улыбнулась:
— Какие шикарные киты!
Баклавский положил ей ладонь на щеку, и что-то страшное, темное, что кальмарьим комком уже долгие месяцы ворочалось в его душе, вдруг лопнуло, рассыпалось и исчезло.
И пришел звук. Из ниоткуда и отовсюду, протяжный как прощальный гудок лайнера, чистый как океан вдали от всех берегов, безумное сплетение трех или четырех нечеловеческих нот. Если нарисовать его, понял Баклавский, то получатся сети плетельщиц.
Голоса города, вползающего в мрачное ритуальное праздненство, утонули в этом звуке без остатка, только дыхание Нины невесомой льдинкой удержалось на плаву.
— Тебе можно верить? — так и не спросил Баклавский, ведь один такой вопрос убивает всё.
Он закрыл глаза. Может быть, когда я усну, ты встанешь, на цыпочках обойдешь кровать, стараясь не скрипеть, выдвинешь верхний ящик секретера, и взятой оттуда опасной бритвой перережешь мне горло. И отправишь пневмой куда-нибудь в Горелую Слободу или в Канцелярию локон моих волос. И там порадуются — сработала самая последняя, самая хитрая ловушка. Ты хорошая актриса, мне никогда не услышать фальши… Тем более, что ты молчишь. Только в твоем взгляде мне упрямо мерещится что-то другое, и ради этого можно рисковать — хотя какой тут риск, ведь меня устроят оба варианта.
Баклавский почувствовал, как его лица коснулись длинные тонкие чуткие пальцы плетельщицы. Из-под век взошло солнце того нежного цвета, что бывает у поздних ганайских яблок. Доходный дом госпожи Гнездник качнулся, оторвался от берега и поплыл, большой, неуклюжий, неповоротливый, но волны подгоняли его, и вокруг захороводили иссиня-черные круглые спины, взвились веселые фыркающие фонтаны. Звук песни расплелся на отдельные пряди, и теперь они начали завязываться в подобие слов.
На фоне солнца девочка, оседлавшая поручень, казалась сбежавшей из театра теней. Пухлые пальчики сгибали и сгибали листок бумаги.
— Пау! — выкрикнула она, пытаясь напугать Баклавского, и бросила ему на колени бумажного кита. — Таан йо ийи пла!
Ты сам большая рыба.
Коричневый, пористый, кривобалконный дом, чадящий кухнями, рыкающий унитазами, шелестящий прохудившейся кровлей, наконец, потяжелел, и быстро пошел под воду. Баклавский и Нина играючи соскользнули с тонущей веранды, и, легко шевельнув упругими хвостами, бок о бок поплыли к солнцу.