— Лежи, не дёргайся! — полковник обнял её за плечи одной рукой, приподнял, приложил к губам фляжку.
— Воды! — потребовала девушка, когда он, посчитав её глотки, забрал флягу обратно.
— Тебе нельзя. Позже.
— Что случилось-то?
— Это я у тебя должен спросить! — Мельников не горел желанием рассказывать, как по пути к 350 метру он был вынужден несколько раз останавливаться и отмахиваться серебряным ножом от тварей с горящими глазами-угольками.
— Я не помню… ничего… — Линкс тоже не хотела пояснять, как она оплачивала Двуликой их спасение. Впрочем, глубокий продольный разрез на левой руке говорил сам за себя.
— Я тем более… не знаю! — он хорошо помнил, как, дойдя-таки до дозорного костра, обнаружил там Рысь — без сознания, с зажатым в правой руке серебряным ножом… и нигде — ни капли крови… — Знаю только, что врачи говорят про такое — «несовместимо с жизнью».
— Так я в раю? — усмехнулась девушка.
— Нет, Рыська. Ты ещё в нашем аду… в метро…
Она вряд ли узнает, как смотрели на Мельника врачи, когда он ворвался на станцию — грязный, уставший, тащивший её на руках всю дорогу от Спортивной до Кузнецкого Моста. Вряд ли кто-то расскажет, что полковник не спал трое суток — до тех пор, пока Рысь не очнулась. Да и он тоже, скорее всего, не узнает, что, уже теряя сознание от боли и потери крови, девушка заставила Двуликую принять на себя обязательство «охранять полковника Мельникова и всех ребят его команды…».
Хантер проснулся раздраженным и не выспавшимся. Он опять видел свой старый сон, пророчивший неприятности, но помимо этого было и что-то еще. Ощущение этого «что-то еще» преследовало его в последние месяцы — что-то во снах, что исчезало при пробуждении.
— Черт с ним, все равно пора вставать… — подумал Хантер и в очередной раз себя поймал на том, что и думает он теперь по-русски. Десять лет в России, в этом чертовом лабиринте… Сверившись с «вечным календарем», Хантер убедился в том, что как раз через восемь дней и будет десять лет, как люди ушли с поверхности земли.
— И всегда один вопрос — это только здесь или везде? Неужели и Америки больше нет, а? Ни Майами-бич, ни Нью-Йорка, ни Небраски… и Ленка тоже погибла? Время…
Хантер осторожно приподнялся на локте и свесил с кровати ноги. На постели, разметав по подушке темные волосы, спала женщина. Одеяло сползло с ее плеча, тонкая рука лежала на простыне. Одна из многих женщин подземелья — бледная, худая, выглядящая старше своего возраста — но чем-то напоминающая Хантеру его Ленку, отчего Хантер и обратил на нее внимание. Потом оказалось, что и зовут ее похоже — Еленой, Леной. В общем, с некоторых пор у Хантера было подобие дома — комната конце служебного коридора на «Смоленской», где и хозяйничала Лена.
До удара Лена была вагоновожатой в трамвайном депо им. Апакова, а до того — приехала в Москву из Суздаля поступать в театральный институт. В институт она, конечно, не поступила — но и возвращаться в родительский дом не стала, устроилась сначала дворником, потом — в депо. В первые годы в метро ей пришлось, как и всем, несладко — жизнь впроголодь, зависимость от щедрости и удачи немногочисленных сталкеров, приносивших с поверхности еду и все необходимое для жизни… Потом, когда на станциях научились выращивать грибы и разводить свиней — стало немного легче, хотя пришлось работать «за еду», но любая тяжелая работа для Лены была лучше, чем беспросветная зависимость от других. Наконец жизнь повернулась к ней лицом — когда ей удалось устроиться уборщицей на базу сталкеров на «Смоленской» — и особенно когда на нее «положил глаз» один из них, по имени Эд — высокий, крепко сбитый мужик с бритой головой и густыми бровями, говоривший с легким акцентом. Не то чтобы он ей очень уж понравился сразу — но выбирать не приходилось, а с таким — как за каменной стеной. Впрочем, узнав его поближе, Лена лишь уверилась в правильности своего выбора — несмотря на свою суровость и внешнюю жесткость, Эд был неплохим мужиком во всех отношениях — и это более чем устраивало Лену.
Хантер поднялся на платформу — утро потихоньку вступало в свои права. Дежурный прогромыхал с пустыми ведрами, отрядный повар Илья что-то варил на костре, пахло специями и мясом. Из палаток, приветствуя Хантера, появлялись сталкеры, их жены и дети.
— Дядя Эд, доброе утро! — это прошел Эдик Ульман, которого в свое время «Бурят» вырвал из рук бандитов, а Хантер на первое время заменил пареньку если и не отца, то старшего брата. Парень за девять с лишком лет сильно вырос и окреп, став одним из лучших бойцов отряда полковника Мельникова — настоящим спецназовцем: ловким, сильным, умелым, агрессивным и в меру «отмороженным». Несмотря на это, он называл Хантера по привычке «дядей» — отчасти по привычке, отчасти для прикола.
Хантер подсел к костру, потянул носом запах варева.
— Нравится? — оскалившись, спросил повар.
— Пахнет здорово… И что это у нас?
— А тэбэ ибэ? — на хохляцкий манер спросил Илья с широкой улыбкой.
— Ух, Илюха, хрен тебе в ухо… небось опять крыс наловил?
— Да не, сегодня на крыс неурожай. Порося на Белорусской по случаю прикупил…
— Вау! Вот это класс!
— Ага, и там же еще из старых запасов — специй и овощей сушеных. В запаянных банках, военный НЗ, что ли…
— Просто праздник какой-то! Может, чего отмечаем?
— А ты забыл? У «Бурята» младшей дочке три года! Командир сказал — хоть в лепешку разбейся, а девчонке настоящего борща сделай. И добавил — «Патронов не жалеть!»…
Хантер улыбнулся. Да, за всеми своими розыскными делами он часто забывал об отрядных заботах и радостях, бывало, даже не поздравлял Мельника с днем рождения — впрочем, после напоминания старался исправить свой промах в процессе обильных возлияний — и ему неизменно все прощалось.
Александр Николаевич Москвин, председатель Совета трудящихся метрополитена, встречал это утро в прекрасном настроении. Накануне ему сообщили, что, наконец, завершено стоившее много трудов и человеческих жизней строительство перекрытий на мосту через Яузу — и теперь ни одна тварь не прорвется в тоннели. О том, что ни одна тварь теперь без ведома Совета и не вырвется, докладчик благоразумно умолчал. Москвин потер седеющие виски, налил себе из графина полстакана воды, прополоскал горло и сплюнул в раковину. День предстоял непростой, в планах стояло выступление на прениях по одному крайне важному вопросу в Совете, и председателю надо было быть в форме.
Москвин натянул приличествующую случаю парадную синюю спецовку, заботливо отглаженную секретарем — как истинный революционный лидер, он презирал всякого рода костюмы, а военная форма плохо сочеталась с его покатыми плечами.
Взглянув на часы, Александр Николаевич убедился, что до начала заседания осталось полчаса и взяв наугад с полки томик сочинений Ленина, так же наугад раскрыл его и ткнул пальцем в страницу. Он любил таким манером «спросить совета у Ильича» — но прочитанное несколько озадачило: «Как это вышло, что в конце февраля я, приехав в Москву, нашел настоящий вопль, что „не можем купить консервов“, в то время как пароход стоит в Либаве и консервы лежат там, и даже берут советские деньги за настоящие консервы!». Как приплести это к теме, которую предстояло обсуждать в Совете, он не придумал, вздохнул, закрыл томик и повторил процедуру.
«Большое бедствие, которое на нас в этом году обрушилось — голод в целом ряде губерний, а также засуха, которая, повидимому, может угрожать нам если не в ближайший год, то в ближайшие годы, ставит основным вопросом всего народного хозяйства задачу во что бы то ни стало добиться самого серьезного и практически немедленно подлежащего осуществлению улучшения и подъема сельского хозяйства».
— Час от часу не легче — и здесь Ильич пророчит голод… — пробормотал Москвин и раскрыл книгу в третий раз.
«С нашим делом (экономическим) мы не могли еще сладить в течение трех лет. При той степени разорения, нищеты и культурной отсталости, которые у нас были, решить эту задачу в такой краткий срок оказалось невозможным. Но штурм в общем не прошел бесследно и бесполезно».
— Это уже лучше… это обнадеживает — и уместно вставить в речь… надо подумать, — Москвин поставил книгу на место и аккуратно задвинул стекло книжной полки.
В штабном вагоне поезда, стоящего на перегоне между «Сокольниками» и «Красносельской» было жарко, по потным лицам руководителей Совета трудящихся струился пот. Неяркие лампы накаливания, оправдывая свое название, накалили атмосферу в вагоне — в прямом и в переносном смысле. Приглушенный гул голосов людей, сидящих на диванах вагона, между которыми по середине прохода был устроен длинный стол, покрытый — в старых советских традициях — зеленым сукном, выражал недовольство.