В десятом часу вечера председатель сообщил, куда Жанетта Геральдовна должна утром поехать и к кому обратиться. Напряжение немного спало, и, выпив чая, соратники отправились делить партийное ложе.
* * *
Утром Хвостогривова, приняв ванну, вновь в сопровождении Шнейдермана отправилась к доктору Кемберлихину.
В то же самое время Вараниев имел очень тяжелый разговор с Ганьским. Мотивируя свою позицию множеством аргументов, главным из которых было сомнение в возможности подсадки столь крупного плода, ученый отказывался выращивать его лишний месяц.
— Да поймите же вы, Виктор Валентинович, рискованно это! Весьма рискованно!
Видя, что убедить Ганьского не удается, председатель позвонил доктору Кемберлихину. После нескольких минут разговора Вараниев попросил ученого взять трубку. Неизвестно, что говорил тому гинеколог, но Ганьский наконец ответил согласием.
Аполлон Юрьевич был привязан экспериментом к дому, а потому все, с кем он виделся, были его гостями — сам он никуда не выходил. После того как Ганьский сообщил Марине, что работа затягивается еще на месяц, женщина почти полностью переехала к нему, а в ее квартире хозяйство вела мама, получившая счастливую возможность общаться с единственным внуком и быть ему полезной.
Марина полностью освободила от домашних дел своего мужчину, которому никогда еще не было столь уютно, тепло и комфортно, как последнее время. Лишь одно обстоятельство вносило некоторую напряженность в их отношения: дверь в комнату с оборудованием для нее была закрыта.
— Это отнюдь не недоверие к тебе, — убеждал ее Ганьский. — Но идет серьезнейший эксперимент, необходимые условия проведения которого мне полностью неизвестны, и любой фактор, такой, как запах твоего парфюма или косметики, например, может оказаться роковым. К тому же эксперимент секретный: я дал обещание не расширять круг лиц, посвященных в его суть.
Марина, женщина умная и без избытка любопытства, приняла аргументы ученого.
В один из вечеров в гости пришел математик Кемберлихин. Ганьский уже давно познакомил свою любимую с Федором Федоровичем, но в тот день в первый раз произнес:
— А вот и моя жена. Мариночка, осчастливь, пожалуйста, двух измученных наукой ученых своим присутствием.
Женщина мило и непосредственно улыбнулась.
Накрыли стол, сели ужинать. Кемберлихин удивил Марину очень неплохими и, главное, глубокими, системными познаниями в живописи и скульптуре. Они быстро нашли общий язык и увлеченно обсуждали различные школы и направления. Ганьский даже немного расстроился, что не ускользнуло от Марины.
— Ты не расстраивайся! Ведь всего на свете знать нельзя, а ты уже и так больше половины знаешь, — пошутила она, на секунду отвлекшись от захватившего ее диспута с Кемберлихиным.
— И не думаю расстраиваться, — слукавил Аполлон Юрьевич. А его приятель уже оппонировал женщине:
— Нет, Марина, даже с учетом поправки на время, позволю себе не согласиться с вашей оценкой. Эстетика тела — понятие субъективное, здесь лишь один критерий: вкус оценщика, простите за цинизм.
— Следуя вашему утверждению, Федор, все мастера, рисовавшие Данаю, имели одинаковый вкус: им нравилось пышное дамское тело?
— Именно так! — подтвердил Кемберлихин.
— Давайте вспомним, — предложила Марина, — кто из знаменитостей писал ее?
— Рембрандт, Тициан, Веронезе, Тинторетто.
— Я бы добавила Пуссена и Корреджо, — продолжила ряд Марина. — И ведь никто из них не показал ее в худосочных формах. Более того, отвлечемся от Данаи и перейдем к Венере. Чьих Венер мы возьмем, Федор Федорович?
— Можно Джорджоне и Боттичелли. Или, скажем, опять-таки Тициана.
— И все, следуя вашему мнению, выражали красками лишь свой вкус?
— И вкус Макрицына, — вставил Аполлон.
Марина не обратила внимания на реплику и продолжала:
— Нет уж, Федор Федорович, они выражали стандарты красоты, господствовавшие в те времена.
— А «Красавица» Кустодиева? — повторно вмешался в разговор Ганьский. — Какие стандарты красоты выражал этот художник?
— Полоша, — мягким голосом обратилась к нему Марина, — Кустодиев как раз выражал исключительно свои художественные вкусы. Именно художественные. В жизни же полные женщины его не интересовали. Да и век на дворе двадцатый уже стоял.
— Какая разница — семнадцатый или двадцатый? Никакой! Кому что нравится — дело вкуса, но не времени. Я с Федором согласен. И вообще, будь моя воля, я бы их троих в одну картину поместил. Вместе.
— Кого их, уточни, пожалуйста! — попросила Марина.
— Данаю, Красавицу и Венеру. Причем, заметьте, именно в таком порядке.
— А если в другом? — поинтересовался Кемберлихин.
Марина молчала: за время общения с Аполлоном она научилась распознавать, когда тот говорит серьезно, а когда с подвохом.
— В другом нельзя — ничего не получится.
— А так что получится? — наивно спросил Федор Федорович.
— «Три богатыря» Васнецова, — ответил Ганьский.
Кемберлихин рассмеялся, а Марине шутка не понравилась. Грустно улыбаясь, она посмотрела на Аполлона.
Ужин затянулся. Спорщики незаметно перешли к поэзии, и тут уже Ганьский играл основную скрипку. Он убежденно доказывал свою позицию об умирании поэзии как литературного жанра:
— Федор, голубчик, да пойми же ты наконец: нет условий — нет поэтов, а нет поэтов — нет и поэзии! Поэт ведь как растение — от питательной среды зависит, от ее качества. Главный компонент ее — общая культура. А она падает. И не просто падает, а в свободном полете, то бишь с ускорением. Недавно я с одним профессором русской словесности говорил, так он сленгом пользуется! Ты можешь себе представить профессора царской эпохи, который бы сказал: «Мне это сугубо фиолетово»? Как-то угораздило меня попасть на вечер современных поэтов. Боже мой! Пошлость, грязь, рифмоплетство, фальшивая пафосность. В искусстве и литературе — декаданс. Причем в худших его проявлениях. Нет, я далек от мысли утверждать, что нет людей талантливых. Они есть, но им не пробиться, никто их не печатает. Деньги, Федя, деньги! Народ к чтиву приучили, чтиво и покупают. Тут думать не надо: читай себе и читай, в конце узнаешь, кто убил, кто изменил, кто украл. Чтение книги — труд, работа! И если ум не задействован, тогда и чтения как такового нет, а есть нечто другое — потребление текста. Как ты не помнишь, какой бутерброд съел неделю назад, так не помнишь и чтиво, что недавно проглотил. Вместо того чтобы воспитывать любителей и ценителей книги, общество взращивает потребителей текста. И так не только в литературе, Ты давно включал телевизор? Чем там потчуют? Да тем же самым: убийства, насилие, мистика и так далее. Пустые, тупые, примитивные фильмы. И опять, думать не надо. Поглощай, народ! А в конечном счете все это ведет к культурной деградации.
Во время чаепития Федор Федорович рассказал приятелю о том, как Еврухерий нежданно-негаданно позвонил ему и пригласил прийти в психиатрическую больницу имени Макса и Эглиса.
— Что удивительно, — рассказывал Кемберлихин, — перед публикой предстает совсем другой Еврухерий — довольно прилично выражающий мысли. Фразы с обоснованной смысловой нагрузкой, предложения логически завершенные…
— Порой и мне кажется, что я общаюсь с двумя разными Макрицыными, — кивнул Ганьский. — А я попытался проанализировать это явление. Но наблюдая за ним, понимаю, что оказываюсь в тупике. В одном я уверен абсолютно: он не играет. Не подлежит сомнению, что Еврухерий — явление уникальное. Не исключаю, что науке еще предстоит разгадать его феномен. У меня на сей счет есть определенные предположения, но не более того. Он объяснил, почему решил пригласить тебя?
— Нет. Встретил меня, провел в зал, какой-то даме удверей представив как друга великого ученого, имея, надо полагать, в виду тебя, и усадил прямо по центру в предпоследнем ряду. Затем ушел за кулисы. А перед самым началом вернулся ко мне и шепотом попросил: «Сосчитайте, пожалуйста, сколько человек в зале. Себя не надо. Как только сосчитаете, начинайте смотреть на меня и смотрите до тех пор, пока наши взгляды не встретятся». Я так и сделал. В конце сеанса Макрицын обратился к главврачу со словами: «Уважаемый Станислав Алексеевич! Мы договорились с вашим председателем месткома, что сотрудники идут бесплатно, а люди с улицы — платят. На сегодняшний день в больнице работает сто восемьдесят три человека, из которых присутствует сто двадцать девять. А председатель месткома перед началом моего выступления уверила меня, что ни одного билета не продано. Интересно, как могло в зале оказаться двести девяносто девять человек, не считая одного гражданина, которого я пригласил я?» И знаешь, что поразительно, Аполлон? Я насчитал именно это количество!
Федор Федорович сделал несколько глотков успевшего остыть до комнатной температуры чая и продолжил свой рассказ: