Мы столько пережили вместе, и у меня не укладывалось в голове, как он мог бросить меня одного на свете, в этой юдоли печали. Очевидно, он хотел воссоединиться с моей матерью. Очевидно, ему было труднее отказаться от этого, чем от забот обо мне. Тут-то дверца клетки и распахнулась, птица вылетела на волю. В этот момент чувство ответственности перед отцом у меня исчезло. Я решил, что буду заботиться только о себе, что я ничего не должен ни отцу, ни кому бы то ни было еще.
Докеры вытащили отца из воды и закутали его в шерстяные одеяла, но я ушел. Вечером, вернувшись домой, он держался так, будто ничего не произошло. Я тоже делал вид, что ничего не изменилось. Но изменилось все.
Я стал избегать соседей, я больше не считал себя ортодоксальным евреем и, выходя из дома, оставлял свою шляпу под кроватью. Меня тянуло на реку, я увлекся рыбной ловлей. С каждым разом я уходил все дальше от гавани, где синие крабы объедали наживку с крючка, а у рыбы был привкус нефти. Процесс ужения успокаивал меня и давал время поразмышлять. Наблюдая за другими рыболовами, я понял, где следует копать червей, и научился выслеживать алозу в темной воде. В поисках пустынных мест я уходил на самые дальние окраины города.
В те дни я жил словно во сне. Я стал кем-то другим – но кем? Посторонним наблюдателем на молитвенном собрании, сыном-притворщиком, в молчании сидевшим за нашим скудным обедом, мальчиком, не сумевшим спасти отца. Он наконец нашел новую работу и шил теперь женские блузки, а я, как и прежде, работал при нем. Условия работы здесь были даже хуже, чем на первой фабрике. Нам не разрешалось говорить, не разрешалось открывать окна – почти все они были забиты досками. Не было пожарных лестниц, где можно было бы посидеть на свежем западном ветерке. Летом мы изнемогали от жары, зимой надевали перчатки, отрезая у них пальцы, чтобы иметь возможность шить. За стенами возились крысы, я часто прислушивался к ним и, по правде говоря, завидовал их свободному существованию. Мне хотелось бы быть одной из них, бегать по улицам, прячась от людей, и делать все, что мне заблагорассудится.
В цеху было еще несколько мальчиков. С одним из них, Исааком Розенфельдом, я подружился. Мы гладили готовые блузки газовыми утюгами. Пламя в них так бушевало, что надо было действовать осторожно, чтобы не обжечься и не спалить разбросанные вокруг кружева и кисею. Мы с Исааком делились друг с другом едой, которой нам удавалось поживиться, – яблоками или изюмом, – мы крали их с уличных лотков. Разговаривали мы мало, но работали обычно бок о бок. Когда надзиратель проходил мимо нас, Исаак делал непристойный жест у него за спиной, и мы смеялись. Нас объединяло презрение к сытым богачам.
Мне в то время было одиннадцать. Я достаточно наглотался горечи в жизни, часть ее застряла у меня в горле, переродившись в злость. Эта злость не оставляла меня ни на минуту, она была со мной днем и ночью. Иногда я видел, как дети владельца фабрики – мальчик моего возраста и девочка помладше – приезжают к отцу в экипаже. Во мне закипала ненависть, которую было трудно сдерживать. Пальцы моего отца кровоточили, по вечерам он окунал их в стакан горячей воды, чтобы распарить мозоли. Однажды меня послали в кладовую за нитками. Проходя по коридору, я услышал смех хозяйских детей, игравших в кабинете их отца.
Я подкрался к приоткрытой двери. Они сидели за большим и красивым дубовым письменным столом и играли в карты на настоящие деньги, на центы. На девочке было платье в оборках, а поверх него кроличий жакет, мальчик говорил:
– Это нечестно, Джульет, ты жульничаешь. Надо играть по правилам.
Наверное, у меня заурчало в животе, или же я резко выдохнул, и они почувствовали мое нечистое дыхание с примесью ненависти. Подняв головы, они увидели в дверях мальчика в старых отцовских брюках, злобно глядящего на них. Они явно испугались, мальчик сразу протянул мне свои карманные часы. Меня не надо было уговаривать. Раз вы считаете меня грабителем, пусть будет по-вашему. Я схватил часы и сунул их в карман. Хорошо еще, что я уже не носил там свой молитвенник.
Ограбленному тоже было одиннадцать. Он почему-то сообщил мне, сколько ему лет, и я посмотрел на него, как на придурка. Какая мне разница, сколько ему лет? Может, он думал, что я обойдусь с ним поласковее? Девочка начала плакать. Лицо ее сморщилось, и она показалась мне совсем некрасивой. Я хотел бы отнять у нее меховой жакет и отдать его кому-то, кто в нем нуждался, но у меня не хватило смелости. Она могла закричать, надзиратели услышали бы, и тогда мне было не миновать тюрьмы Томбс.
– Заткнись! – прикрикнул я на нее, и она, странное дело, тут же подчинилась и зажала рот рукой. Ее испуганные глаза были темно-голубыми и напомнили мне небо в лесу. Я почувствовал жалость к ней и хотел даже вернуть часы, но тут до меня донеслось жужжание швейных машин в мастерской, и ненависть вспыхнула с новой силой.
– Ты хочешь похитить нас? – спросил хозяйский сын деловым тоном, как будто его предупредили о возможной встрече с человеком вроде меня, и он ее ожидал.
– Нужен ты мне! Да я не взял бы тебя, даже если бы тебя поднесли на серебряном блюде, – отозвался я. Ни за что не хотел бы быть боссом, виновным в жестоком обращении с рабочими. – Но если ты кому-нибудь об этом расскажешь, я тебя убью. Понял? – Меня захлестнула ядовитая волна самых низменных чувств. Хватило нескольких секунд, чтобы я превратился в злобное существо. Не думал, что я способен на такое. – Я найду тебя, где бы ты ни был. Даже если меня засадят в Томбс на пятьдесят лет, я выйду оттуда и перережу тебе горло. Понял?
– Понял. – Голос у него был удивительно низкий, будто он был взрослым, притворявшимся мальчиком, у которого ничего не стоит отобрать дорогую вещь.
С тех пор я носил его часы в кармане пиджака. И сейчас, спустя почти пятнадцать лет, они со мной. Это самая дорогая вещь, какая у меня когда-либо была. На задней крышке есть надпись: «Моему дорогому сыну».
В тот день я вернулся домой поздно. Отец сидел за столом и ел суп. Когда в нашей убогой кладовой не оставалось ничего, кроме картошки и лука, весь наш обед состоял из супа. Отец дрожал и кутался в одеяло. Когда я положил перед ним часы, он посмотрел на меня, как на незнакомого. Да я и был таким.
Я начал вести ночную жизнь. Возможно, отец и догадывался об этом, но мне ничего не говорил. По всей вероятности, он понимал, что наши пути расходятся. Я выскальзывал из нашей комнаты и, спустившись на пять лестничных маршей, выходил на темную улицу. Меня манила река, словно я был рыбой, я пробирался в самые опасные прибрежные районы. Я больше не молился вместе с отцом. Он был образованным человеком и работал бы учителем, если бы остался жить в нашей деревне. Он и здесь продолжал изучать Талмуд. Я чувствовал, что с каждым днем он все больше разочаровывается во мне. Часто я видел его по вечерам возле синагоги, куда он приходил, чтобы читать вместе с другими вечерние молитвы. Их восхищала огромная величественная синагога на Элдридж-стрит. Из-за необычного для синагоги круглого окна в виде розы она напоминала собор. Но молиться они предпочитали в небольшом доме из красного кирпича у Уильямсбургского моста, где собирались люди из наших мест на Украине. Его называли Портновской синагогой. Я никогда не заходил в этот дом, хотя поначалу предполагалось, что я буду учиться у помощника раввина. Стоя на углу, я снимал ермолку и прятал ее в карман. Отец отворачивался, когда замечал меня там.
Я начал втайне заниматься делами, благодаря которым зарабатывал достаточно, чтобы сделать нашу жизнь более сносной. Мне было мало одного супа. Поэтому я начал работать на Авраама Хочмана, прозванного Ясновидящим с Ривингтон-стрит[8]. Он писал такие брошюры, как «Прорицатель» и «Искусство предсказания», продававшиеся по десять центов за штуку, и жил недалеко от нас в большой квартире с водопроводом и туалетом. Говорили, что он ничего не боится, банда Салливена нанимала его несколько раз, чтобы он подсказал им, какая лошадь придет первой на скачках. Заправлял бандой Большой Тим, важная шишка в Таммани, коррумпированном крыле Демократической партии. Но основным занятием Хочмана было чтение мыслей, толкование снов и, главное, поиск пропавших людей. Наверное, сама судьба привела меня к Хочману. Я часто видел его тучную, но неизменно элегантную фигуру в окружении преданных поклонников, преимущественно женщин, обожавших его и нуждавшихся в его помощи. Они даже падали перед ним на колени, умоляя проявить свою прозорливость. Хочману принадлежал Зал любви, одна из многих капелл на Шериф-стрит, где совершались бракосочетания. Он составлял там кетубы, еврейские брачные акты, которые были красиво иллюстрированы – зачастую художниками-евреями из Италии, – и руководил брачными церемониями, хотя не был ни судьей, ни раввином. Его считали чародеем, но я подозревал – еще до того, как познакомился с ним, – что он просто мошенник. Известность он приобрел прежде всего тем, что разыскивал пропавших – мужей или любовников, уехавших на заработки в Нью-Йорк и оставивших своих жен и любовниц в Польше и России. Они обещали посылать женщинам заработанные деньги, но вместо этого бесследно растворялись в новой жизни, натянув котелки по самые уши и оставив женщин с носом. Этих пройдох было так много, что еврейская газета «Дейли форвард» стала регулярно печатать портреты разыскивавшихся. Чтобы оплатить услуги Ясновидящего, покинутые женщины продавали обручальные кольца в ювелирной лавке Фасса на Клинтон-стрит, почти на углу Ривингтон-стрит. Когда они шли продавать последние остатки своего развалившегося брака, им, словно в насмешку, приходилось миновать магазин Голдштейна, знаменитый своими свадебными нарядами и изготовлявшимися на заказ шелковыми шляпами. Попав в Нью-Йорк, эти женщины уже не могли вернуться на родину – даже американским евреям с паспортами не разрешалось въезжать в Россию – правда, женщины не очень-то и стремились к этому. Они только хотели получить то, что им обещали их любимые, обманувшие их.