Сам Йонас Львович не был похож на обычного умирающего старика. Наоборот. Теперь, когда тело его пришло в негодность, неукротимый дух, прежде проявлявшийся лишь во взглядах и жестах, окончательно вырвался наружу и бесцеремонно заполнил все пространство. И правильно, чего стесняться.
Приподнялся на локте, улыбнулся, сказал: «Та-а-ак. Вернулась домой. Молодец».
И сразу стало ясно, что можно ничего не говорить. В смысле не рассказывать, как глупо и бессмысленно жила все эти годы, как ежедневно отщипывала от себя по кусочку в надежде, что не убудет, как разменивала драгоценный дар на мелкие монеты, покупала жизнь для себя и детей, как однажды, почти десять лет назад, обнаружила, что больше ничего не осталось, и с тех пор не прикасалась не то что к кистям — к карандашу. Даже для заработка. В гробу мы видали такой заработок. Освоенный между прочими делами компьютер и хорошо подвешенный язык (целых четыре отлично подвешенных языка) кого угодно прокормят. И, слава богу, больше никаких картинок, никогда, ни за какие коврижки. Потому что — невыносимо. Жалкое подобие упущенного счастья, тошнотворная жизнь после смерти, беспомощное вранье.
Поди расскажи такое учителю, который считал тебя лучшей из своих учеников, чуть ли не главным оправданием собственной педагогической деятельности. Вслух, конечно, ничего подобного не говорил. Но думал порой так громко, что не захочешь, а все равно поймешь. Не отвертишься от ответственности.
И вдруг оказалось, можно ничего не рассказывать. Не объяснять, почему так вышло. Йонас Львович сам все прекрасно знает. И считает, что это не имеет никакого значения.
И ему, что удивительно, видней.
Отмахнулся от расспросов о врачах — что говорят, когда выпишут? — и далее по традиционному списку. «Ай, детка, что нам до их разговоров?» Не давая перевести дух, выпалил: «Есть одно дело, из-за этой дурацкой больницы не успел, и теперь ты мне поможешь. Только ты, никто кроме тебя, ты — лучшая. Нет, не „была“, есть, глаголов прошедшего времени я не признаю. Как же ты вовремя вернулась, молодец».
Восемьдесят четвертая рыба изрыгает огонь. Главное — не прикасаться к стене в том месте, где пляшут языки пламени, можно обжечься, даже рядом стоять жарко, правда-правда. Почему сразу — сошла с ума? Может, и сошла, но стена все равно горячая, одно другому не мешает. Хорошо, что дом на углу Ягайлос и Гедимино каменный, прочный, такой от нескольких искр не загорится, ни одна витрина магазина «Маркс и Спенсер» не лопнет от нашего с рыбой огня, любители шотландских бисквитов и овсяного печенья могут спать спокойно, восемьдесят пятая рыба почтительно снимает каску пожарника и передает им привет, а мне пора дальше. Скоро начнет светать.
Сказал: «Нарисуй сто рыб. Для меня. То есть вместо меня. Мне — нарисуй».
Совершенно огорошил.
Рассказывал вдохновенно и потому путано: «Ровно сто рыб, девочка, не больше и не меньше. Надо их нарисовать, чем скорее, тем лучше. В городе, на стенах домов и заборах, да где угодно, но разом, за один день, а лучше — за одну ночь, чтобы никто не помешал. Ты же знаешь, что разрисовывать стены запрещено? И это, в общем, правильно. Вонючей краской из баллонов — точно не надо. Но мелом-то, уверен, можно, какой от него вред.
Как — зачем? Я уже говорил тебе, совсем недавно, четверти века с тех пор не прошло: для художника существует только один ответ на вопрос „зачем?“ — „чтобы было“. И если он тебя не устраивает, прощайся с жизнью. С настоящей жизнью, я имею в виду. Довольствуйся малым».
Отчитал за непонятливость и тут же как ни в чем не бывало принялся объяснять по-человечески. Вредный. Всегда такой был.
«Искусство началось, когда закончилась магия. Я это наверняка сто раз уже говорил — тебе и всем остальным. Idee fixe всей моей жизни. Прежде рисовали только шаманы, и каждый рисунок был действием, исполненным силы и совершенно конкретного смысла. Нарисованный олень, пронзенный нарисованной стрелой, сулил скорую гибель живому зверю и обильную пищу всем заинтересованным лицам. Нарисованный дух-помощник внимательно выслушивал просьбы и начинал чесать репу, прикидывая, как их исполнить. Нарисованный путь в Нижний Мир после нескольких ударов бубна становился широкой тропой, протоптанной ногами сотен предшественников. Нам давным-давно пора возвращаться обратно, девочка. Домой. Я имею в виду, к истокам. Нас там ждут. Рисунок должен снова стать магическим действием, и если это случится не при моей жизни, буду сам виноват, старый дурак, слишком долго тянул, думал, готовился. А чего тут думать? Какая разница, с чего начинать? Вот сейчас, как только ты вошла, я понял: да хоть с рыб. Нарисуем сто рыб мелом на улицах города. То есть ты нарисуешь. Для меня. Решено?»
Спросила: «Но какой прок будет от рыб? Сами говорите — пронзенный стрелой олень, духи-помощники. Ясно, для чего они были нужны. У каждого своя задача. А рыбы? Мы с вами не рыбаки, уловом не кормимся. Если я нарисую сто рыб, что случится с нами? Что они сделают для нас?»
«Вот и узнаем заодно. Лично я понятия не имею. Но хоть что-нибудь непременно случится, верь мне. Например, пойдет дождь».
Невольно улыбнулась: «Дождь-то пойдет в любом случае. Здесь у нас летом льет через день. А то и чаще».
«Не говори ерунду. Как будто сама не понимаешь. Дождь, который пойдет из-за наших нарисованных рыб, — совсем не то, что обычный дождь, случайный каприз дурацкой погоды. И вообще, главное — начать. Сперва нарисуй сотню рыб, а там поглядим».
О господи.
Очень хотела сказать: «Давайте лучше придумаем, что нужно нарисовать, чтобы вы выздоровели. Уж я тогда расстараюсь. Весь город размалюю! Даже билет сдам, если понадобится». Но постеснялась. Показалось, это прозвучит как бестактная шутка. Поэтому просто спросила: «Можно я завтра тоже приду? Что вам принести? Я все что угодно…» — и осеклась, ощущая себя самой глупой и беспомощной курицей в мире.
«Носить ничего не надо. И бегать туда-сюда каждый день ни к чему. Приходи, когда сделаешь домашнюю работу», — строго сказал Йонас Львович. И дружески подмигнул, не оставив, таким образом, ни единого пути к отступлению.
Кивнула: «Я поняла. И приду завтра».
Чего тянуть.
Восемьдесят восьмая рыба разрезана ножницами на множество мелких лоскутов, они еще держатся вместе, но скоро, буквально вот-вот, ветер разнесет их в разные стороны. Восемьдесят девятая рыба — шахматная доска с расставленными фигурами, классический этюд, белые начинают и выигрывают. Девяностая рыба темна, как ночь, но брюхо ее сияет серым, синим и — не розовым даже, предчувствием розового. Рыба — утренняя звезда, она снится всем людям незадолго до рассвета, но почему-то именно этот сон никто никогда не помнит — кроме тех немногих счастливцев, кому она пригрезилась наяву.