— Что позволит всем нам благополучно вылететь в трубу, — снова подал голос кто-то из наших остряков.
Кажется, Лисович фамилия этого инженера. По завершении официальной части беседы, попивая чаек в нашем отделе, он попытался продолжать общение на несколько ином уровне. Ему это вполне удалось. Телефон я дала.
— Спать хочешь? — это у меня спрашивают люди в белом.
— Нет, хочу пить.
— Пить нельзя, сейчас спать будешь.
Потолок упал на лицо, и меня не стало…
… в редакции. Прежде у него не было контактов с журналистами. Откуда-то из книг, фильмов осталось впечатление, что журналисты — это мужики, прокаленные дорогами, циники, весельчаки, легко делающие какое-то флибустьерское дело.
Пришли к ним, а тут просто контора. Дядечки какие-то плешивые в потертых пиджаках. Ехидные тетки с жадными глазами одиноких женщин, занятых партийной работой. Жажду свою маскируют богемными манерами. Их сигаретки, их рискованные шуточки вызывают неизбывную жалость и убивают всяческие желания перевести общение с ними в иные сферы.
Поначалу Алексей Павлович даже растерялся слегка, особенно когда плешивые дядечки начали острить по поводу реактора и трубы, в которую мы должны вылететь. Понимали бы что, господи! Какие все умные теперь стали! Как гром грянул, так не то что креститься, лоб себе расшибить готовы. А толку? Да что с ними, с с дилетантами, разговаривать. Специалисты по постановкам проблем.
Себя Алексей Павлович считал не самым сильным специалистом, но так, средним. Таких много, таких большинство. Они средне знают, средне любят и средне делают свое дело. А все вместе творят тот самый средний уровень жизни, при котором пекут и едят среднего качества хлеб, печатают и читают средней паршивости книги, работают на самых средних станциях… взрыв, правда, был совсем не средним. Но не им, дилетантам, рассуждать.
Так думал, все более распаляясь, А. П. Лисович, находясь в доселе незнакомой ему какой-то агрессивной среде. А была-то это всего лишь среднего областного робкого размаха газета.
Успокоился он, лишь когда его позвали в какой-то отдел чай пить. Здесь он почувствовал себя вполне в своей тарелке. Дамочки томились, даже не признаваясь в причинах своего томления.
Потянувшись за чашкой, он вдруг увидел в своей вытянутой руке кусок витой веревки, а перед глазами — круп мула. Была жара, воздух дрожал и плавился, мулы еле брели. Он, их погонщик, тоже устал, хотел скорей домой, хотел смыть с себя пыль, вытянуться в тени дерева, съесть свежую лепешку с кислым молоком. Добравшись до дому, он и о животных не забудет. Распряжет их и накормит, даст воды, а поздно вечером, когда спадет жара, отведет на реку купать.
Тупые мулы будто бы не знают, что их ждет впереди, и еле плетутся, разморенные жарой, их широкие ленивые спины так и просят веревки.
Погонщик занес руку, но не успел опустить ее. Услышал смех. Дорога шла в гору. Там, за холмом, на его противоположном склоне начиналось селение. А сейчас с холма ему навстречу по дороге спускалась женщина. Это ее смех заставил застыть в воздухе веревку. Кажется, прежде он…
…Два одинаково сильных желания тащили меня из глубокого сна. Еще не открыв глаза, не сообразив, где я, почувствовала, что хочу курить и молиться. Даже смешно стало. И рассмеялась. Но смеха не услышала. А услышала стон — глубокий, протяжный, громкий.
Здоровые парни, которые тащили носилки с моим почти что телом, а потом еще что-то там делали, теперь наклонились надо мной, один тряс меня за плечо и просил:
— Ну скажи, что там? Что там за кайф такой, что вас оттуда не вытащишь? Что там такое, что вы сами не хотите возвращаться? Скажи!
— Пошел вон, — устало попросила я.
— Понял, — соврал реаниматор.
Потом снова чье-то лицо взошло надо мной, как луна над полем. И закатилось. Только теплое дыхание осталось на щеке.
Курить? Но я уже год как бросила это дело. Можно бы и снова начать, раз так сильно хочется. Но здесь разве дадут? Молиться? Но я не умею. Та самодельная молитва дома, накануне операции, не в счет. Потом, когда оклемаюсь, — цветы доктору. А сейчас бы в самый раз — молитву Господу. Но здесь разве дадут спокойно помолиться, если умереть и то спокойно не дали.
Кроме двух желаний, проснулось одно чувство. Впрочем, оно и не спало. Чувство холода.
Только очень благополучные люди могут позволить себе любить зиму. У обездоленных любимое время года — теплое. До какой же степени зажралось несчастное голодное человечество, если не боится даже ядерной зимы.
Я святая. Кто же еще может скорбеть обо всем человечестве, когда у самой все тело — сплошная боль. Но разве у человечества не все, как у меня? Или это у меня, как у него? Да какая разница.
И вот, не умея обращаться с Богом, обращаться к Нему, веду разговор с человечеством, как будто бы это я умею. Будто учили. Что ты сделало со мной? Спрашиваю я. За что ввергло меня, слабую, беспомощную, в пучину страданий? Меня знобит в предчувствии страшных твоих рукотворных зим. На меня дует вселенский ветер из все растущих озоновых дыр. Въелся в меня до костей холод страшного железного операционного стола, на котором меня вылущивали, как стручок гороха. За что, скажи мне на милость?
— Что шепчешь? Молишься? Ко времени. Благодари Анжелику и Бога. С того света вернули.
Снова это лицо взошло надо мной. И в сплошном холоде, сковавшем меня и все вокруг, кроме теплых слез моих, еще тепло вот этого дыхания. Два теплых местечка на щеке. След от слезы и след от дыхания. Как быстро остывает и то, и другое.
…встречались. И смех ее он уже слышал. Погонщик молчал, опустив веревку, мулы уныло плелись в гору. А женщина смеялась и легко шла им навстречу. Белый цветок в ее волосах был свеж и еще хранил капли росы. Бледная кожа даже не порозовела на солнце, ни одна пылинка не забилась в складки платья. В эту безумную жару, в этой раскаленной пыли она была такой свежей, казалась такой прохладной, что погонщик застонал.
А женщина, поравнявшись с повозкой, спросила:
— Твои мулы выдержат двоих?
— Да, только пойдут еще медленней, они устали.
— Я не спешу.
— И, кажется, идешь в другую сторону?
— Да, шла в ту, а теперь поеду в эту. С тобой. Или ты не хочешь?
Вместо ответа погонщик снова застонал. Потому что теперь она была совсем рядом, до нее можно было дотронуться и убедиться, что и прохлада, и свежесть — не кажущиеся. Погонщик судорожно вздохнул, зажмурился и дотронулся до ее руки.
Она была горячей. Потому что была это не женская рука, а ручка чашки. С горячим чаем. И погонщик не сидел в повозке, а был инженером и собирался пить чай в редакции. Эту женщину, которая протягивала ему чашку, он уже где-то видел.
Тошнит. В последнее время его что-то часто тошнит. Это, кажется, не симптом. Хотя кто знает, что симптом, а что нет. Тем более, что тошнота началась еще до его поездки на реактор. Или после?
— Вам плохо? Побледнели, стонете.
— Мне жарко. У вас…
…Кто-то укрывает меня еще одним одеялом, потом еще одним. Становится тяжелей дышать, но холодно по-прежнему. Разве они не знают, как я ненавижу холод? Неужели они не могут сделать хоть что-нибудь, чтобы было теплей? Эти глупые тряпки, что они навалили на меня, не греют, а мешают.
Почему не дали умереть, зачем-то им нужно, чтобы я мерзла. О, вот опять что-то тащат, звенит стекло, блестит металл, какие-то трубки тянут к руке, опять холодная игла вонзается в мою вялую вену, и капает что-то густо-красное.
— Я не хочу чужую кровь, уберите!
— У тебя не спросили, что ты хочешь.
— Скажите, а что со мной сделали там, в операционной?
— Что надо, то и сделали. Жива — и радуйся.
— Я радуюсь. Только очень холодно.
— Потерпишь.
Сестры здесь — сама любезность.
Хорошо бы сейчас оказаться дома. У окна с видом на храм. И чтобы печка керосиновая топилась, попыхивая. Если посмотреть на голые деревья чуть пристальней, если долго смотреть на ветки, то можно увидеть и листья, которых теперь нет. И даже тень от листвы на дороге. И кажется, что уже лето. Какая разница, лишь бы тепло.
И город исчезнет, и деревья будут другие. И улицы не станет, и храма. А будет дорога, белая от мягкой пыли. По ней можно подняться на холм. А спускаясь с холма, увидеть усталых мулов, которые тянут в горы повозку. А на ней погонщик — весь белый от пыли, как мельник от муки.
И поравняться с повозкой, и заговорить с погонщиком, и увидеть его глаза, обведенные усталостью, покрасневшие от жары и пыли. И сесть в повозку. Пусть мулам чуть тяжелей, они выносливые. Зато погонщику веселей. И самой хорошо…
…душно.
Вентилятор не справляется с густым воздухом. Он уже не режет его на лепешки, а месит, как густое тесто. Этот вязкий воздух забивает легкие.