С этой же улыбкой она ушла пятнадцать лет назад. Тогда тоже был сентябрь. И был дождь. Как сейчас.
Не место, ох не место этому портрету здесь, на бурой земле свежего могильного холмика, в подножии незатейливого, временного (пока земля не осядет) памятника. Да и самой Вике тут — не место.
Вот только здесь она. И ничего с этим не поделаешь. Ничего не изменишь.
Теперь — ничего…
Она ушла в сентябре. Опять в сентябре… Через две недели после нашего возвращения с Крита. Был первый день осени: по улицам сновали радостные первоклашки с замотанными предшкольными хлопотами мамашами и огромными, не по росту, ранцами. Воздух был пропитан запахами многочисленных букетов, приготовленных к первому звонку. Как и всегда в этот день, казалось, будто весь город, от мала до велика, собрался в первый раз в первый класс.
И только Вика никуда уже не торопилась. Около полудня мне позвонил Витаминыч и сообщил, что она умерла. Помолчал вместе со мной в трубку… И неожиданно добавил: «Она очень спокойно ушла. Улыбаясь…»
Потом в трубке долго подвывали гудки. Я стоял посреди спешащего в школу города и прижимал к уху нагревшийся телефон. Будто надеясь услышать что-то еще. Не ощущая ничего, кроме навалившейся чудовищной усталости. И опять — не веря.
На похороны я не пошел. Струсил, наверное. Просто закрылся в тот день дома и напился, первый раз в жизни. Да вот ведь беда-то какая: не проняло. Будто не водку пил, а воду — гадкую, горькую, обжигающую все внутри, но всего лишь воду. Только сердце грохотало где-то в отвратительно-трезвой голове, мстительно выстукивая слова Вики: «Спаси меня, Пашка!» Не спас. Мог, а не спас. Много разных красивых оправдательных фраз можно было бы придумать, наверное… Вот только суть они бы не изменили: Вика надеялась на меня. И верила, что — смогу. Я ведь видел тогда ее глаза: верила она! А я — предал.
…— Знаешь, Викуша, а ведь Бог — есть. Я теперь это точно знаю: сам с ним разговаривал. Да, да, не смейся, я правду говорю! Мы с ним беседовали, вот как с тобой сейчас… Только он мне отвечал, а ты все молчишь, — с легким укором прошептал я и вновь смахнул назойливые дождинки с холодного стекла. — И он совсем не такой, каким мы его представляем. Он… ну вот, даже не знаю, как объяснить! Он… — я надолго задумался, подбирая нужное определение, — человечный очень, вот! И немного стеснительный… А еще у него синие глаза, ссадина на коленке и теплые, чуть шершавые ладошки…
Вика теперь улыбалась слегка недоверчиво. Я ее хорошо понимал: сам, наверное, не поверил, если бы не видел Его воочию.
— Викуша, ты прости меня… — вырвалось вдруг то, что занозой засело в душе. — Не буду оправдываться: мне не поможет, а тебе уже все равно… Просто — прости, если ты меня слышишь. А ты ведь слышишь, я знаю. Оттуда, где ты сейчас, слышать можно, да вот туда — не докричишься! Если только вот так, вполголоса… Ангелы, наверное, поют шепотом…
Позади и впрямь послышался шепот. Я вздрогнул и оглянулся: нет, не ангелы. Всего лишь ветер взъерошил опавшую листву. А потом по ней полоснула длинная очередь усилившегося дождя.
Крупные капли застучали по стеклу портрета. Их я уже не смахивал — бесполезно. Сливаясь в ручейки, они скатывались вниз по гладкой прозрачной поверхности, отчего казалось, что Вика плачет. Улыбаясь.
На лавочку рядом со мной кто-то присел. Я не стал смотреть, кто там: какая разница? Глядел на улыбающуюся сквозь слезы Вику и чувствовал, как в груди растет ледяной ком. Как тогда, в палате, после ее негромкого: «Спаси меня, Пашка!»
— Я так и думал, что ты здесь. Едва нашел, — голосом Петровича пояснил неожиданный сосед.
Я молча кивнул. Правильно думал. И найти на разросшемся кладбище кого-нибудь непросто. Особенно в дождь.
Помолчали втроем. Слушая, как шепчет осенняя листва, о чем-то своем беседуя с ветром и дождем. Мы с Викой смотрели друг на друга и по нашим щекам текли ручейки. Было щекотно.
Петрович полез за пазуху:
— Давай, Пашка, помянем ее. Знаю, что не пьешь, но надо. Да и тебе полегчает. Вот, я принес! — он достал бутылку и три маленьких пластиковых стаканчика.
Деловито расставил их на скамейке между нами, налил. Следом на импровизированном столе появилась буханка черного хлеба. Уже нарезанного. Сопя, Ванька, наклонился и поставил одну стопку перед портретом. Аккуратно накрыл ее хлебным ломтем и встал, подняв свой стакан.
Встал и я.
— Ну, пусть земля ей будет пухом! — Петрович залпом осушил стопку.
Я кивнул. Пусть будет.
Водка опять была как вода. Только горло обожгла.
Сели, помолчали.
— Ты не кори себя, Пашка, — тихо сказал Петрович. — Все ты сделал правильно. Она бы поняла… Она и так — поняла и простила.
Закусив губу, я поднял лицо вверх, ловя дождь широко раскрытыми глазами. Капли забарабанили по ним, стекая по щекам и губам. Дождь почему-то был соленым.
Все правильно. У меня был выбор, я его сделал. И винить — некого. Как говорил один мой знакомый маленький бог: «Вы сами делаете свою жизнь. Плохую ли, хорошую, счастливую или нет, но — сами. Я ни при чем!»
— Она-то поняла, Петрович. И простила. Да вот сам — не могу, — прошептал я.
Вика улыбнулась мне сквозь дождь. Я погладил ее по щеке:
— Мне пора, Викуша. Спи спокойно. Не знаю, видишь ли ты там сны, но пусть они будут радостными и цветными. Пока!
Поднялся и вышел за оградку. Петрович — за мной.
…Сентябрь старательно мостил аллею золотом листвы, оплакивая дождем собственную щедрость. Мы с другом неспешно шагали к виднеющимся вдали воротам кладбища, разбрасывая ногами тяжелые мокрые листья.
Внезапно дождь кончился. Мгновенно, будто наверху кран закрыли. Задрав головы, мы посмотрели вверх: сквозь обрывки опорожненной тучи несмело проглядывало солнце.
А где-то там, еще выше, за пределами Вселенной, в дали, которую и представить-то нельзя, двое мальчишек продолжали свою недетскую Игру.
Странную Игру.
Страшную Игру.
Вечную Игру…
Ноябрь 2008 — март 2009
Москва — Ивантеевка