Сначала в классе установилась полная тишина. Потом послышалось какое-то движение, как будто ветер вспугнул листья дерева. Это самые слабонервные заерзали на своих местах. В нашей школе, которая находилась в самом сердце Марьиной Рощи, района, за которым с давних времен закрепилась репутация чуть ли не воровской малины, чего греха таить, мелкие кражи случались не так редко. Однако и не настолько часто, чтобы не быть происшествием чрезвычайным. К тому же в последнее время директор, благодаря решительным действиям и жестким мерам, очистил нашу школу от всякого жулья. С воришками разговор у него был короткий, то есть он их исключал почти без разговора.
Как правило, явного протеста со стороны родителей не было, потому что жертвами директорской принципиальности обычно становились „бумажные“, которые и без того куда-то исчезали еще в младших классах, и лишь немногие из них по инерции продолжали учиться дальше. Но и тут они не были в безопасности. Беда чаще других навещала их. Это как простуда, которая чаще одолевает тех, кто хуже защищен от холода.
На этот раз беда говорила голосом громовержца с молчаливого одобрения принципиальной Афины:
— Мы сами можем назвать имя того, кто опозорил наш класс и всю школу, но хотели бы, чтобы он сам встал и рассказал нам и вам, как он докатился до такой жизни.
И снова шорох листьев на ветру, а затем эта противная тишина, от которой виски начинает ломить.
— Хорошо, — сказала Афина, то есть наша классная руководительница, тоном, не предвещающим ничего хорошего. — Значит, украсть белье не побоялся, а ответить за свой поступок перед товарищами духу не хватает. Тогда поговорим отдельно о простыне.
До сих пор беда витала над всем классом, а стало быть, ни над кем в отдельности, но теперь стало ясно, кого она выбрала. Эта противная птица норовила вскочить на плечи моего друга Митяя, того самого Патрокла, который был лучшим из нас.
И самое ужасное, что отогнать ее было не в наших силах. Все зависело от каких-то зевсов, афин или даже афродит, а мы герои, перед которыми не могли устоять ни троянцы, ни греческие тюремщики, превратились вдруг в детей, которых можно таскать за уши, ставить в угол, лишать мороженого, пользуясь тем, что они не в силах постоять за себя.
— Гришенков, — Зевс назвал фамилию Митяя. — Ты сидишь так, как будто в первый раз услышал об этой простыне. А между прочим, все тебя видели на новогоднем утреннике именно в простыне. Что ты на это скажешь?
— Видели, — сказал мой Патрокл так тихо, что даже я, его сосед по парте, не понял, сказал ли он на самом деле, или мне это показалось.
— Что же ты молчишь, Гришенков? — вмешалась Афина. — Соседи видели, как твоя мать пыталась сбыть белье на рынке.
Я ждал, что сейчас-то Митяй встанет и найдет слова, чтобы защитить себя, но он по-прежнему сидел, уставившись в парту, и молчал. Мне на минуту даже показалось, будто Митяй и в самом деле провинился. Я больно пхнул его ногой и заглянул ему в лицо. В ответ он зашевелил скулами и едва покачал головой. „Нет, это не он“, — понял я, и мне стало стыдно за то, что я позволил себе сомневаться в честности друга.
— Ну, что ж, Гришенков, продолжим наш разговор в другом месте, — сказал Зевс и строгим взглядом обвел класс.
Неожиданно взгляд его остановился на учительнице пения, которая все еще не могла укротить свои буйные волосы. В ответ она покраснела и отвернулась к стене. Эта Афродита, конечно, тоже зависела от воли громовержца, но конечно же не так, как Митяй. Она могла сделать вид, что не замечает недовольства громовержца, пожаловаться на него, в крайнем случае подать заявление „по собственному желанию“ и перейти на другую работу.
Мы, „суконные“, хоть и не были хозяевами самим себе, но все-таки имели там, на Олимпе, покровителей — отцов, матерей, бабушек и дедушек, которые могли заступиться за нас и выручить в трудную минуту. Митяй же и этого был лишен. В самом деле, трудно себе представить, чтобы его мать пришла в школу защищать сына. И потому он должен был идти туда, куда его вели.
Все во мне протестовало против этого. А Митяй… Еще минута, и он уйдет из класса и, может быть, больше никогда сюда не вернется. Впервые в жизни я увидел, как выглядит несправедливость. Митяй поднялся, даже не хлопнув крышкой парты, и, шаркая ногами совсем как маленький старичок, пошел между рядами.
И тут во мне как будто что лопнуло. Уходил не просто мой одноклассник, не просто, приятель, а лучший из нас, настоящий друг Манолиса Глезоса. Этого нельзя было допустить. Я сам сейчас не помню, как встал тогда и сказал, что Митяй не виноват, потому что это я стащил простыню и все остальное, как потом собирал портфель и уходил из класса, как стоял в кабинете директора.
Помню только, что ни Зевс, ни Афина, как ни старались, не могли заставить меня отказаться от моего признания. Я больше не боялся их гнева. Пришло, наконец, и мое время почувствовать себя хоть самую малость героем.
БАЛАХОН И ОБЩЕСТВЕННОСТЬ
(Рассказ)
У нас в Марьиной Роще все друг друга знали, как в деревне. Люди, которые жили где-нибудь на Трубной или на Арбате, так и говорили; „У вас, как в деревне: собаки лают, петухи поют, сирень цветет в палисадниках…“ И еще спрашивали: „А вам не страшно?“, имея в виду, конечно, дурную репутацию нашего района.
Мы, мальчишки, очень любили распространяться на этот счет. Особенно среди чужаков. И такого страху, бывало, нагоняли разными историями, услышанными от взрослых, что и на нас поглядывали с опаской.
Хотя если честно, то в те, теперь уже не близкие пятидесятые годы, воров и грабителей у нас было не больше, чем в любом другом месте. Да и кто их видел? Во всяком случае, на лбу у них печати о судимости нет.
Впрочем, одного вора мы знали лично — дядю Васю из Первого проезда. Он редко живал дома — все больше где-то отбывал срок. Но зато когда его выпускали, он любил играть на гармони у себя во дворе. И неплохо играл.
С удивительным постоянством он грабил один и тот же промтоварный киоск, за что регулярно отсиживал свой год и — снова играл на гармони.
Дядя Вася был вором-рецидивистом, или, как он сам про себя говорил, „в законе“.
Но таких дядей у нас в Марьиной Роще можно было по пальцам сосчитать.
Все, как говорится, пережитки прошлого. В основном же наши люди трудились в поте лица своего, кто на заводе, кто на фабрике и редко где-нибудь еще.
Марьина Роща была рабочей окраиной.
Кажется, только старики и дети не шли по утрам к станку, да еще Балахон. Он вообще был не как все, этот Балахон.
Борода у него, казалось, росла из всего лица. А длинные космы сразу трех цветов — черного, бурого и серого — спадали на плечи.
Одним словом — страхолюд.
Кудлатых я вообще побаивался. В самом раннем детстве, когда мне еще и четырех не исполнилось, мать однажды взяла меня с собой в баню. Наши женщины часто так делали. Ведь тогда в Марьиной Роще не было ни газа, ни водопровода, а тем более центрального отопления.
Баня показалась мне сущим адом. Здесь было сумрачно и мокро, как в грозу, отовсюду вырывались струи кипятка, клубы пара, и страшные задастые чудовища с распущенными волосами скалились на меня из каждого угла. В руках они держали железные посудины, в которых можно было запросто сварить ребенка целиком. Я струсил и с ревом кинулся прочь.
С тех пор мать меня никогда больше не брала с собой в баню, но страх перед длинными волосами я еще долго не мог преодолеть. Впрочем, дружок мой Алешка тоже робел при виде Балахона, хотя никогда не бывал в женской бане.
Про других соседей мы все знали, а про этого Балахона было известно только то, что жил он в почерневшем от времени доме напротив кладбища, где в парадном на стенах висели тряпки, похожие на людей, а по углам сидели пауки.
И еще нам было известно, что жену его женщины называли Крашеная и недолюбливали за то, что из нее лишнего слова никогда не вытянешь.
Каждый божий день, спозаранку, Балахон выходил из дому с плетеной корзиной размером с детскую коляску, в шляпе, в сапогах и в длинном черном плаще, наподобие рясы, за который он и получил свое прозвище. Когда он возвращался, то корзина у него была всегда полнехонька, а чем — непонятно, потому что он прикрывал ее сверху тряпицей.
Нет, он не крал детей, не собирал старье по дворам. Часто его можно было видеть на Минаевском рынке, где он торговал всякой лесной всячиной:
летом и осенью — ягодами и грибами, зимой — вениками, пучками сухой травы, мхом и тому подобным товаром. Каждый день он ездил, в лес, а потом продавал свои трофеи на рынке. С того и жил. Хотя кто знает, сколько зарабатывала его жена и не сидел ли он у нее на шее.
Теперь я думаю: „Почему все-таки Балахон выбрал такой необычный для городского человека род занятий? Почему он не работал как все, на заводе?
Почему, на худой конец, не последовал примеру дяди Васи?