СОЛОМОН: О, если бы все спасенные от смертельной опасности благодарили бы так бессмертного Господа! Но надежда неблагодарных иссякает, как божественно сказал учитель мудрости.
ОКТАВИЙ: Тот старец показался мне весьма умудренным и опытным в морских делах, и я спросил его, отчего кормчий велел выбросить за борт все египетские трупы. Он ответил, что перевозка трупов египтян всегда вызывает бурю, добавив, что египетские морские законы это недвусмысленно запрещают. Нарушивший закон обязан выбросить свой груз за борт и возместить купцам убытки. Узнав об этом, я решил держать язык за зубами, опасаясь, что с меня потребуют возмещение; но в глубине души я понимал, что совершил ошибку.
КОРОНЕЙ: История морского путешествия интересна и сама по себе, и может оказаться полезной, снабдив нас многими любопытными материями для беседы на случай, если темы наши иссякнут. Во-первых, почему именно трупы египтян вызывают бури и ничего подобного не происходит, когда с места на место перевозят иные тела? Я склонен думать, что то же самое произошло бы и при перевозке других трупов, могилы которых были потревожены. Далее, возникает ли шторм по вине демонов или же только воздушных завихрений и испарений, как утверждают ученые физики? И наконец, на борту находились представители стольких религий: чьим же молитвам внял Господь, благополучно приведя судно в порт?
Здесь все замолчали. После они повернулись к Торальбе, искушенному в физике. Но тот не осмелился высказать свое мнение по таким затруднительным вопросам.
Теофиль Готье
НОЖКА МУМИИ{23}
(1840)
От нечего делать я зашел к одному из тех промышляющих всевозможными редкостями торговцев, которых на парижском арго, для остальных жителей Франции совершенно непонятном, называют торговцами «брикабраком»{24}.
Вам, конечно, случалось мимоходом, через стекло, видеть такую лавку — их великое множество, особенно теперь, когда стало модно покупать старинную мебель, и каждый биржевой маклер почитает своим долгом иметь комнату «в средневековом стиле».
В этих лавках, таинственных логовах, где ставни благоразумно пропускают лишь слабый свет, есть нечто общее со складом железного лома, мебельным магазином, лабораторией алхимика и мастерскою художника; но что там заведомо самая большая древность — это слой пыли; паутина там всегда настоящая, в отличие от иного гипюра, а «старинное» грушевое дерево моложе только вчера полученного из Америки красного дерева.
В магазине моего торговца брикабраком было сущее столпотворение; все века и все страны словно сговорились здесь встретиться; этрусская лампа из красной глины стояла на шкафу «буль»{25} черного дерева, с рельефными панно в строгой оправе из тонких медных пластинок, а кушетка эпохи Людовика XV беззаботно подсовывала свои кривые ножки под громоздкий стол в стиле Людовика XIII, украшенный массивными спиралями из дуба и лиственным орнаментом, из которого выглядывали химеры.
В углу сверкала бликами литая грудь миланских доспехов дамасской стали; амуры и нимфы из бисквита, китайские болванчики, вазочки в виде рога изобилия из селадона и кракле, чашки саксонского фарфора и старого Севра заполнили все горки и угловые шкафы{26}.
На зубчатых полках поставцов блестели огромные японские блюда с синим и красным узором и золотым ободком, а бок о бок с ними стояли эмали Бернара Палисси{27} с рельефными изображениями ужей, лягушек и ящериц.
Из развороченных шкафов каскадами ниспадали куски штофа, шитого серебром, потоки полупарчи, усеянной искорками, которые зажег косой луч солнца; портреты людей всех былых времен улыбались под слоем пожелтевшего лака из своих более или менее обветшалых рам.
Владелец лавки осторожно шел за мною по извилистому проходу, проложенному между грудами мебели, придерживая рукой распахнутые полы моего сюртука, угрожавшие его вещам, бдительно и тревожно следя за моими локтями взглядом антиквара и ростовщика.
Странная внешность была у этого торговца: огромная, плешивая голова, гладкая, как колено, в жидковатом венчике из седых волос, подчеркивавшем ярко-розовый тон кожи, придавала ему обличье благодушного патриарха, с той, впрочем, поправкой, что у его маленьких желтых глазок был особый мигающий блеск, они светились в глазницах каким-то дрожащим светом, словно два золотых луидора на живом серебре. У него был круто изогнутый, точно клюв орла, нос с горбинкой, — характерный для восточного или еврейского склада лица. Его худые, немощные руки в прожилках, с выступающими узелками вен, натянутых, словно струны на грифе скрипки, когтистые, как лапки летучей мыши, соединенные с ее перепончатыми крыльями, время от времени начинали по-старчески дрожать, и на них тяжело было смотреть; но у этих судорожно подергивающихся рук оказывалась вдруг крепкая хватка; они становились крепче стальных клещей или клешней омара, когда поднимали какую-нибудь ценную вещь — ониксовую чашу, бокал венецианского стекла или блюдо из богемского хрусталя; этот старый чудак был до того похож на ученого раввина и чернокнижника, что лет триста назад его бы судили по наружности и сожгли.
— Неужто вы ничего сегодня у меня не купите, сударь? Вот малайский кинжал, клинок его изогнут, точно язык пламени; посмотрите, какие на нем бороздки, чтобы с них стекала кровь; поглядите на эти загнутые зубья, — они сделаны для того, чтобы выворачивать человеку внутренности, когда вытаскиваешь из раны кинжал; это оружие свирепое, добротное, оно будет как нельзя кстати в вашей коллекции оружия; вот двуручный меч Джакопо де ла Гера, до чего ж он хорош! А эта рапира со сквозной чашкой эфеса, посмотрите, что за дивная работа!
— Нет, у меня достаточно оружия и всего, что требуется для кровопускания; мне бы хотелось иметь статуэтку или что-нибудь такое, что могло бы служить как пресс-папье, я терпеть не могу всю эту бронзовую дребедень, которую продают в писчебумажных магазинах, — ее можно увидеть на любой конторке.
Старый гном, порывшись в своих древностях, выставил передо мной античные, или якобы античные, статуэтки, куски малахита, индийских или китайских божков — качающихся уродцев из нефрита, своеобразные воплощения Брамы или Вишну, которые изумительно подходили для уготованной им цели, не слишком божественной: придавливать газеты и письма, чтобы они не разлетались.
Я колебался, не зная, чему отдать предпочтение: фарфоровому ли дракону, усыпанному бородавками, с клыкастой, ощеренной пастью или маленькому мексиканскому фетишу, весьма отвратительному, изображавшему в натуральном виде самого бога Вицли-Пуцли{28}, когда вдруг заметил прелестную ножку, которую сначала принял за фрагмент античной Венеры.
Она была того чудесного красновато-коричневого тона, который флорентийской бронзе придает теплоту и живость и несравненно привлекательней зеленоватого тона заурядных бронзовых статуй, словно покрытых ярью, так что, право же, подчас думаешь: уж не разлагаются ли они? Отблески света дрожали, переливаясь, на округлостях этой ножки, зацелованной до лоска двадцатью столетиями, потому что медь эта, бесспорно, была родом из Коринфа, была произведением искусства времен его расцвета, быть может, литьем Лисиппа{29}.
— Вот эта нога мне подойдет, — сказал я торговцу, и он взглянул на меня с затаенной насмешкой, протягивая выбранную мною вещь, чтобы я мог лучше ее рассмотреть.
Меня изумила ее легкость; это была не металлическая нога, а настоящая человеческая ступня, набальзамированная нога мумии: на близком расстоянии можно было разглядеть клеточки кожи и почти неощутимый оттиск ткани, в которую запеленали мумию. Пальцы были тонкие, изящные, ногти — безукоризненной формы, чистые и прозрачные, как розовые агаты; большой палец был немного отставлен в сторону, как на античных статуях, грациозно отделяясь от остальных сомкнутых пальцев ступни, что придавало ей какую-то особую подвижность, гибкость птичьей лапки; подошва ноги с еле заметными тонкими линиями-штрихами свидетельствовала о том, что она никогда не прикасалась к голой земле, ступала лишь по тончайшим циновкам из нильского тростника и мягчайшим коврам из шкуры пантеры.
— Ха, ха! Вы хотите ножку принцессы Гермонтис, — сказал торговец, как-то странно похохатывая и вперив в меня свой совиный взор, — ха, ха, ха! Употребить вместо пресс-папье! Оригинальная мысль, мысль, достойная артиста! Сказал бы кто старому фараону, что ножка его любимой дочери будет служить в качестве пресс-папье, он бы очень удивился! А особенно, ежели бы услышал это тогда, когда по его приказанию в гранитной скале вырубали грот, чтобы поставить туда тройной гроб, весь расписанный и раззолоченный, сплошь покрытый иероглифами и красивыми картинками, изображающими суд над душами усопших, — проговорил вполголоса, словно обращаясь к самому себе, чудной антиквар.