Наши сказали, что они, увы, в такие вопросы не посвящены, их дело военное — ать-два, левой-правой… Посмеялись про себя: ну конечно, самый животрепещущий вопрос для матерых здешних браконьеров, а эта парочка, несомненно, была из таких, тут и гадать нечего.
Но потом, когда еще посидели, еще выпили, еще поболтали, оказалось, что есть вопрос еще более животрепещущий…
Тут-то и выяснилось, отчего практически каждый прохожий-проезжий косил украдкой на один из наших «студебеккеров». Следовало бы самому догадаться. Тент был убран, и любому видно, что к кузове, помимо прочего, стояли четыре железных бочонка керосина, трофейного, немецкого. Ну да, конечно. Что у нас, что у поляков при оккупации самым ценным товаром были соль и керосин. Между нами, порой, когда случалось вербовать источники из местных — ну бывало, что уж там — частенько их, как на живца, подцепляли именно что на соль и керосин.
Так что наши нисколечко не удивились, когда вскоре разговор плавненько так съехал на этот именно предмет. Не особо и тонкими намеками интересовались, не помогут ли Панове унтера раздобыть керосинчику, конечно, не оставшись при этом и накладе. И о соли зашел разговор — на здешних базарах, я сам видел, ее продавали чайными ложечками, а вот для военных, мужички прекрасно понимали (особенно старый вояка Богусь), соли при кухне всегда хватает, и никто над ней особо не трясется.
Наши пообещали продумать толком, как все это провернуть незаметно для офицеров, — а детали, сказали они, в следующий раз обсудят. Местные повеселели. Когда «Панове унтера» об этом рассказывали, я уже знал, что разрешу цинично пустить на сторону немного казенного имущества — для наших керосиновых ламп и одного бочонка хватило бы выше крыши, к тому же у нас были еще аккумуляторные фонари образца шахтерских. Керосин нам выдали с большим запасом именно что ради, казенно выражаясь, «установления доверительных связей с местным населением». И соли у нас хватало. Так что торговлю следовало санкционировать без проволочек. Я еще ухмыльнулся про себя: пусть убедятся, что «эти красные» на жизнь смотрят практично, и унтера у них потихоньку сбывают на сторону казенное имущество, как нормальные люди. К таким доверия больше, а нам тут, если немцы и дальше будут тянуть, здесь еще жить да жить…
Оба, изложив все подробно, замолчали, видно было, что больше им рассказывать нечего. Томшик, правда, поерзав, сказал:
— Вообще-то был там еще курьез… Если уж докладывать подробно, может, стоит и про него тоже…
Мы с Ружицким переглянулись и кивнули — никогда не знаешь, с этими «курьезами», порой за ними таятся оч-чень любопытные вещи…
Увы, на сей раз, похоже, пустышка… Томшик прилежно доложил: когда они уже, изрядно посидев с местными и еще раз заверив, что торговля ко взаимному интересу обеих сторон налажена будет, собрались уходить, возле их стола объявился новый персонаж, старикан в штопаном-перештопаном кунтуше, седой, как лунь, с вислыми усами ниже подбородка. Посмотрел на наших и пробурчал:
— Вы бы, Панове унтера, сказали панам офицерам, что плохое они место выбрали для лагеря на дороге. Нехорошее место. Не будь с вами паненки, все бы ничего, а так перебраться бы вам куда, к тем, другим, что ли, что повыше, за дорогой…
И ушел, в дальнейшие разговоры не вступая. Наши посмотрели на местных: мол, как сие понимать? Те двое пожали плечами, махнули руками, а Богусь чуть ли не с хохотом покрутил пальцем у виска. И объяснил, что старый Конрад — не сказать, чтобы деревенский дурачок, но что-то вроде. Уж точно с тараканами в голове. Сколько Богусь себя помнит, старый, подвыпив, любит из себя изображать знатока нечистой силы, а то и колдуна. Но опять-таки, сколько Богусь себя помнит, случая не было, чтоб он хоть малую пустяковину наколдовал. Другое дело, травознатец изрядный, травами многих лечил, и с пользой — но это совсем другое. А вся эта его болтовня насчет «нехороших мест», лесной нечистой силы и прочей чертовщины, которой он якобы великий знаток, — плюнуть и растереть…
Заслышав про нечистую силу, Ружицкий поскучнел и откровенно поморщился. Я, впрочем, тоже: нечистая сила, как говорится, совсем по другому ведомству, да и не верю я в нее, как офицер с высшим военным образованием и партийным билетом. Вся нечисть, что мне до сих пор попадалась, имела, так сказать, чисто человеческое происхождение, и управлялся я с ней не колдовством, ха, а исключительно руками либо табельным оружием…
В общем, доклад они закончили, а курьез решено было считать именно что курьезом.
И продолжались, так сказать, рабочие будни. Правда, если нашим «панам унтерам» жилось веселее, они каждый вечер отправлялись в ту корчму, то всем остальным было, смело можно сказать, тягостно и уныло. День проходил за днем, а результатов ни малейших. Немцы продолжали кормить своих окруженцев обещаниями: твердили, что при первой же возможности пришлют специалистов, а пока что наставляли проявлять максимальную осторожность при наблюдении и чаще менять места выхода в эфир. И только.
И никто (не только я здесь, но, несомненно, большое начальство во фронтовом управлении и в Москве) не мог понять, как такое поведение объяснить. То ли они нас разгадали, то ли и в самом деле не могли в ближайшее время прислать людей. Могли быть какие-то свои причины, о которых никто у нас и представления не имел. Как-никак весна сорок пятого — даже не лето сорок четвертого. Хваленый немецкий порядок чуточку засбоил. Вдобавок к тому времени абвер после известного покушения на Гитлера и ареста адмирала Канариса забрали у армии и переподчинили Главному управлению имперской безопасности, что могло добавить бюрократических проволочек, каких-то неведомых нам коллизий. Объяснения могли оказаться любыми — ну, скажем, абверовский спец по разведке в тылу противника и диверсиям попал под бомбежку в прифронтовой полосе, отдал богу душу, и теперь ему ищут равноценную замену. Вполне жизненная версия. В одном можно было быть твердо уверенным: на том погорелом хуторе в глухомани, который мы немцам обозначили как «приют окруженцев», так и не появилась ни одна вражья душа, и близко не было вообще ни одной живой души — за остатками хутора наблюдали круглосуточно знатоки этого ремесла, и уж явись кто от немцев с проверкой, засекли бы моментально…
Единственный светлый момент — в отличие от иных прежних операций, начальство нас не дергало абсолютно, и всевозможные втыки-разносы отсутствовали полностью. Специфика операции, конечно. Любой начальник понимал, что дергать и ругать нас бессмысленно: лично от нас ровным счетом ничего не зависело, не могли мы ни на что повлиять, ничего изменить, оставалось сидеть и тупо ждать у моря погоды. Что, впрочем, хорошего настроения не прибавляло. Как и то, что с некоторых пор появилась существенная прибавка к обычному казенному рациону. Наши бравые унтера понемножку пускали на сторону керосин и соль из кухонных запасов, а потому у нас появились и домашняя колбаса, и сыр, и ветчина, а порой и дичь вроде пойманных в силки зайцев, кабанятины, а один раз наши орлы выменяли даже серну. Весенняя дичь, конечно, подтощалая, истратившая за зиму весь накопленный жирок (я сам до войны немного охотничал, понимаю толк), но супец даже из подтощалого зайца по-любому лучше казенного борщеца, сварганенного обычным армейским поваром, или каши с тушенкой. Все бы ничего, но от полнейшей неопределенности касаемо немцев и тягостной скуки любое яство в глотку не полезет… Одно и то же: через день Катя приносит сверху очередную, если можно так выразиться, абверовскую отписку (они прямо-таки повторяли одна другую, чуть ли не слово в слово), через день мы кормим немцев очередной порцией качественной дезы — и так оно и тянется, хоть волком на полную луну вой. Каждый день по дороге взад-вперед ходят-ездят опостылевшие мазуры (кое-кто уже снимает шляпу или картуз и раскланивается — наверняка клиентура наших бравых унтеров). Придя из корчмы в очередной раз, означенные унтера докладывают о сущих пустяках — но приходится выслушивать порядка ради. Тоска зеленая, короче говоря…
И когда наступил тот день, век бы его не помнить, я и понятия не имел, что тоска уже взорвалась, все пошло наперекосяк и вдребезги. Да и кто бы понял?
Потому что, на первый взгляд, ничего вроде бы и не произошло. Просто-напросто, однажды, видя, что близится время Кате вернуться, я ее ждал на окраине лагеря, как давно уже взял в привычку: от нетерпения скулы сводило, теплилась надежда, что уж сегодня-то дело сдвинется с мертвой точки. Все было, как обычно — она шагала с автоматом на плече, стойкий оловянный солдатик, вот только в левой руке держала букет лесных цветов довольно приличных размеров.
Я на него поначалу не обратил особого внимания, меня в первую очередь интересовала радиограмма, я забрал у Кати бланк, ушел к себе в палатку и расшифровал в два счета — шифр ведь не менялся, я к нему привык, как орешки щелкал. И запустил про себя в семь этажей с присвистом и кандибобером — очередная отписка, с наилучшими пожеланиями и очередным напоминанием о всех возможных мерах предосторожности, чтоб их там черти взяли… И снова начинаются два дня тягостного безделья.