Вот же, казалось бы, незадача… Единственная и обожаемая дочь сельского барышника, девица на выданье, Паолина считалась одной из самых завидных в Гуэрче невест, однако досадно не вышла лицом, была глазаста, большерота, худа, как деревянная кукла, и к тому же отчаянно застенчива. Вдобавок строгая мать и слышать не хотела о цветных лентах, ярких юбках и прочих любимых девушками красотах, утверждая, что хороший вкус никогда не родится из петушиных перьев. А к матушке стоило прислушаться, ибо в молодости та была кормилицей господского сына, немало времени провела в хозяйском поместье и в нарядах смыслила совсем не на крестьянский лад.
Вот потому-то более миловидные и менее зажиточные подруги относились к Паолине с насмешливой снисходительностью, считая слабохарактерной серой птахой, и в виде утешения порой намекали, что горевать ей все одно не о чем, понеже на ее приданое жених непременно найдется.
Однако вчера… Вчерашнюю ярмарку она вспоминала всю ночь. Впервые в жизни ее, только ее одну пригласил танцевать приезжий, да еще горожанин, да еще такой затейник, что сам сельский старшина с хохотом рассказывал о нем своей сварливой жене.
Паолину весь вечер забрасывали шуточками, доселе никогда ей не предназначавшимися, и даже расспрашивали, не звал ли ее плясун на свидание. В какой-то миг раскрасневшейся девушке до смерти захотелось приврать, до того необычно было чувствовать себя едва ли не красоткой. Но Паолина знала, что всякая похвальба в маленьком сельском мирке быстро разоблачается. Пуще же всего она боялась проговориться об увечье падуанца, ведь соседские балаболки непременно распустили бы слух, что на дочку барышника Кьяри если кто и позарится, так только слепой. Нечего всяких дур веселить.
Паолина воинственно перехватила вязанку и поднялась на скрипучий горбатый мостик через ручей, задушенный летним зноем. Занятая своими размышлениями, она не сразу заметила сидящего на краю оврага человека. А тот меж тем поднялся, преграждая девушке путь. Черный монашеский плащ колыхнул суконными полами, и Паолина невольно подумала, как жарко должно быть незнакомцу в такое пекло. Он слегка сдвинул капюшон назад, и в черном обрамлении показалось изможденное лицо. Серые глаза глянули на Паолину с непонятным любопытством и даже, пожалуй, ожиданием. Девушка отшатнулась, вдруг натыкаясь на кого-то еще и резко оборачиваясь: позади нее тоже стоял монах. Плащ его был распахнут, и Паолина замерла, на миг ослепленная доминиканской туникой, сиявшей в солнечных лучах кипенной белизной.
– Святой отец… – пробормотала она, смутившись, и поклонилась. Монах же мягко коснулся ладонью склоненной девичьей головы:
– Ты из Гуэрче, дитя, верно?
– Да, отец. Чем я могу вам служить? – окончательно смешалась Паолина, надеясь, что клирику нужно лишь указать дорогу к постоялому двору. Она не видела причин опасаться Божьих слуг, но меж двух незнакомых людей все равно было как-то неловко. А доминиканец буднично кивнул и все так же мягко промолвил:
– Мне нужна сущая безделица, милая. Только ответь, где мне отыскать юношу, с которым ты вчера танцевала на ярмарке.
Девушка ошеломленно подняла глаза, и вдруг где-то глубоко в животе словно дернули за крепко привязанный шнурок: вчера за плясуном тоже следил монах…
Она откашлялась.
– Я не знаю, святой отец. Я никогда его прежде не видела.
– Разве? Однако с завязанными глазами он без колебаний выбрал именно тебя.
– Ну так… все прочие девушки уже танцевали, а я нет. – Это прозвучало так жалко, что Паолине захотелось глупо разреветься от обиды: монах поневоле задел саднящую занозу. А сам доминиканец приподнял брови:
– Ты выглядишь девицей из приличной семьи. И вдруг любезничаешь с каким-то незнакомым фигляром?
– Так ярмарка же, святой отец. Все веселятся.
Монах помолчал, глядя на девушку, а потом проговорил ровно и раздельно:
– Ты лжешь. Ты нагнала его у самых ворот и несколько минут с ним шепталась. Поверь, милая, ошибки молодости порой калечат всю жизнь. Где вы назначили свидание? Лучше об этом узнаю я, дитя мое, чем твои родители и односельчане.
Паолина, только что совершенно растерянная, вдруг почувствовала укол неистовой обиды:
– Вы говорите со мной, как с… бесстыжей девкой, святой отец, а я не из таких. Вы кого угодно в Гуэрче спросите – самый завзятый сплетник обо мне слова дурного не скажет!
Это прозвучало почти запальчиво, а губы доминиканца вдруг дрогнули, будто тот сдерживал смешок:
– В таком маленьком местечке – и ни один болтун не припомнит ничего интересного? Не больно же тебя кавалеры балуют, милая…
Паолина задохнулась, чувствуя, что злые и бестолковые слезы вот-вот брызнут из глаз.
– Грех вам! – ляпнула она, краем ума осознавая несусветную наглость этих слов и ужасаясь ей. – Я и в мыслях дурного не имела! Я же… я только словом перемолвиться!
– «Перемолвиться!» – В доброжелательном тоне монаха засквозила насмешка. – Милое наивное дитя, женское тщеславие порой играет злые шутки. Если незнакомый заезжий мастеровой пригласил тебя танцевать – это еще не повод бегать за ним. Ну, разве что тебе было любопытно, так ли он горяч на сеновале, как на танцевальной площади.
Паолина сжалась, лицо пылало от унижения, будто оскорбительные слова холодными ладонями хлестали по щекам.
– Пропустите меня, святой отец, – пробормотала она, все еще пытаясь сдержать слезы, – мне домой пора…
А доминиканец вкрадчиво промолвил, глядя поверх плеча девушки на своего спутника:
– Погоди, милая, мы не договорили. Брат, я опасаюсь за отроковицу. Она уверяет, что ничего неладного не умышляла, а меж тем стыдится искренне исповедаться. Негоже оставлять заблудшую душу в потемках. Быть может, ее еще не поздно спасти. Взови к девице.
Паолина не успела ни о чем подумать. Не успела даже сильнее испугаться, когда меж лопаток ткнула жесткая рука. Девушка упала, рассыпая хворост и обдирая щеку о бугристый корень. Что-то свистнуло прямо над головой, и в спину с мерзким щелчком впился кнут. Девушка подавилась криком, а свист повторился, и новая огненная полоса вспыхнула поперек плеч, а потом снова.
Желуди вгрызались в ладони шершавыми шляпками, и земля пахла терпкой летней щедростью, с равнодушным аппетитом впитывая брызги крови. Носок сапога легко, почти дружелюбно ткнулся в щеку:
– Дитя мое, в твои годы нескладное вранье простительно, но вот бесстыдство – худший девичий грех. – Монах больше не насмехался, его голос был мягок и участлив, и от этого отеческого голоса липкие пальцы тошного ужаса щекотали шею, прогоняя вдоль хребта волны крупной дрожи. – Исповедуйся, дитя. Поверь, покаяние врачует страшные душевные язвы, и жить после него намного легче. – Несколько вязких секунд протекли в тишине, вспарываемой хриплым девичьим дыханием. – Молчишь… – Голос дрогнул горьким сожалением. – Брат, взови к девице.
Снова свистнул кнут, и Паолина надрывно вскрикнула, выгибаясь под ударом.
– Пощадите. Я же ничего дурного!..
Она закашлялась, давясь словами. В голове мутилось от боли, тошнота перехватывала дыхание.
– Милая, я ни в чем тебя не обвиняю. – В голосе дрогнула мука. – Я лишь хочу тебе помочь. Не терзай нас обоих. Лишь ответь, как найти плясуна. Очисть душу от чужого греха.
Паолина разрыдалась. Слезы выжигали дорожки на исцарапанных щеках.
– Я ничего о нем не знаю, святой отец. Он даже имени своего не сказал. Он падуанец. И он слепой. Все.
Голос помолчал. А потом темный силуэт склонился ниже, заслоняя солнце, и головы девушки коснулась ладонь. Провела по волосам, будто убаюкивая беспокойного ребенка:
– Ну же. Разве стоили эти простые слова такой боли? Продолжай, дитя мое. Дальше будет легче.
– Но я…
Рука вдавилась в затылок, притискивая голову к земле:
– Только не лги. Пойми, милая, мне и так уже трудно верить тебе.
Нужно было закричать. Завопить, обдирая горло, чтоб переполошить весь дом и самой проснуться от собственного крика. Но крик не шел, костью застряв в горле, как во всяком страшном сне. Зато дубовые листья царапали щеку, как лепестки ржавчины, и полосы кнута на спине полыхали слишком горячо, и пальцы все еще были липки от смолы, и рассыпанный хворост трещал под ногами монаха слишком сухо и по-настоящему…