Из этих трех я, разумеется, начал с первой. Ее хватило на полтора часа (там была толстая бумага, очень крупные буквы, которые можно читать, свесившись с крыши, и широкие поля с пометами синим карандашом), после чего я с ужасом обнаружил, что не могу ее перечитывать, потому что помню ее наизусть. Когда мой рой улетит, я, безусловно, смогу выйти из ситуации, как никто другой; но пока я еще от него не отстал, единственное применение, которое я могу дать этой книге, это чтением ее наизусть исцелять параличных, поскольку другого способа спастись от брошюры «Ваш рой улетел», кроме как встать и идти, у них не будет. Вторую я с презрением отверг. Когда я соберусь на тематический маскарад, посвященный сухофруктам, я, возможно, вспомню о ее скромных услугах, а до тех пор предпочитаю перемещаться по жизни с поднятым забралом и подкупающей улыбкой. После этого мое внимание сосредоточилось на «Церковном улье». Первые двести-триста страниц было тяжеловато, но когда кончилась догматическая часть и началась моральная, а снег пошел еще гуще, я начал испытывать к этому сочинению живейший интерес. Многое, конечно, было взято из Валерия Максима; кроме того, автор черпал широкой рукой из каких-то «Достопамятных речений короля Альфонса» (по речениям я не смог понять, кто это; боюсь, из-за этого от меня часто ускользала вся соль, так что король Альфонс, да помилует Господь его душу, не нашел во мне благодарного слушателя); но многие и многие истории не были известны мне из иных источников и вообще не были похожи на что-либо, мне известное. Дня через три я почувствовал сильнейшее влечение к проповеданию. Поскольку мой мозг, можно сказать, обжился среди свирепых пиратов, гонимых девственниц и эпидемий чумы, так что они в его присутствии совершенно не чинились и занимались своими обычными делами, как будто его тут нет, я выбирал преимущественно те истории, придать которым какой-либо моральный смысл, даже самый скромный, казалось вопиющим насилием, и уснащал ими свои проповеди. Без преувеличения скажу, что, если бы меня кто-нибудь слышал, он поспешил бы отказаться от всех пороков, даже тех, которые не успел как следует распробовать, и открыть свою дверь всем добродетелям, доселе переминавшимся у порога; но поскольку мою аудиторию составлял лишь снег за окном, похожий на бесконечно обваливающийся занавес (у меня есть одна история про падающий занавес; когда-нибудь напомните ее рассказать), и повременно доносящийся смех хозяина, на склоне лет веселившегося сам с собой над вещами, кои он считал своими воспоминаниями, я был несколько стеснен в выборе лиц, к которым мог устремлять апострофы, однако, обращая свои усилия попеременно то к снегу, то к смеху, я добился того, что моя речь выглядела достаточно патетичной и вместе с тем проработанной и достоверной в деталях. Венцом моей недельной карьеры проповедника была речь, обращенная к улетевшему рою. Я начал ее в мрачных тонах, выбрав темой один стих из пророка Малахии, а в кульминационный момент заклеймил их речениями короля Альфонса, взяв наиболее загадочные, так что, не добравшись еще до опровержений, мог представлять себе, как блудные насекомые разворачиваются в воздухе, всхлипывая от раскаяния, и спешат назад, к моему расположению. К моменту, когда в город приехал человек, ради встречи с которым я там загостился, и у меня уже не было необходимости задерживаться, я чувствовал совершенную невозможность отказаться на будущее от добродетели, вследствие чего твердо решил украсть «Церковный улей» у своего радушного хозяина, которому, как я полагал, ложная память обеспечила достаточное количество добрых дел в прошлом, чтобы он мог, опираясь на них, уверенно противостоять всем печалям старости. По ряду причин мне не удалось выполнить этот замысел, из-за чего я по сей день испытываю сильнейшее сожаление. Теперь, стоит мне ощутить нехватку историй (такое случается), я заимствуюсь по старой памяти из неиссякаемых рудников «Церковного улья», выдавая его анекдоты за семейные происшествия: тете Агате я отдаю истории, где фигурируют архитектурные сооружения, удачно вписанные в ландшафт, и вообще все, что происходит на земле и отчасти под ней; тете Агнессе — те, в которых что-нибудь движется по воздуху или хотя бы намекает, что могло бы это делать, а остальные элементы делю с тетей Евлалией; таким образом я кажусь сам себе человеком, посильно приводящим в порядок первородное смешение, и льщусь надеждой, что могу сказать о себе словами поэта:
Песнию землю объял, и море, и звезды, и манов{33}.
Среди прочего в «Церковном улье» была история о филакийцах: я забыл, какую моральную тему она иллюстрировала, и с тем большим удовольствием перескажу ее, как смогу.
Вечером того дня, когда Протесилай, высадившись на троянском берегу, был убит Евфорбом, филакийцы, вытянув свои корабли на сушу, устраивались ко сну, расставляя стражу и назначая пароли. Они жаловались друг другу на то, как несчастливо для них начинается этот поход, и на то, что из рук вождя, которого они любили, они перейдут теперь в другие, от которых неизвестно чего ждать. Тут-то впервые за день, когда солнце почти зашло и становилось холодно к ночи, у них выдалось время, и они решили оплакать как следует умершего, чего раньше, в горячке битвы и последовавших распоряжениях и работах, не успели. Они вспоминали, как он был хорош собой, с его рыжими волосами, и как скор был в беге, словно скифский ветер; какая отвага была в нем, благодаря коей ни одно дело не казалось ему трудным, но он решался на все, и если бы его силы были вровень с его мужеством, никакие троянцы его никогда бы не одолели. Кончили они тем, как несправедливо, что такой человек лежит мертвый, лишившись той чести и богатств, которые мог здесь получить, лишь из-за того, что высаживался на незнакомом берегу, где его враг имел преимущество; и они решили пойти и выместить на троянцах свою досаду. По одну сторону от них стояли корабли Аякса, а в другую тянулись поля. Один из людей, которых они посылали искать пресную воду, рассказал, что не более чем в полутора милях от их расположения стоит ветряная мельница, которую они легко найдут, если двинутся влево вдоль берега; кроме того, он сказал, что сомнительно, чтобы оттуда всё успели вывезти под прикрытие городских стен ввиду той внезапности, с какою их флот здесь появился. Они выделили отряд с тех пяти кораблей, что причалили первыми, и условились, что будут идти, не зажигая факелов, чтобы не привлечь внимания троянцев, которые могут оказаться поблизости. Скоро они достигли мельницы, подле которой был дом мельника и разные службы. Все было покинуто. В воротах стояла телега со сломанною осью, груженная двумя-тремя рогожами муки. Филакийцы, сказав себе: «Посмотрим», рассыпались кругом, распахивали двери, ища, что здесь осталось, и перекрикивались друг с другом, пренебрегая осторожностью; а меж тем как они распоряжались подобным образом, Ксантипп с фракийским отрядом, позже других подошедший на помощь троянцам, с коими фракийцы связаны были союзом, заслышал беготню филакийцев и развернул своих людей, чтобы посмотреть, что это там. Подойдя ближе, он приказал сделать выстрел из луков и обнажить мечи. Застигнутые филакийцы отбивались поодиночке, ибо в темноте нет дисциплины, и каждый, отбросив стыд, думает только о себе; потеряв строй, они использовали мельничные постройки для укрытия, хотя фракийцы после первого выстрела подошли настолько, что луки уже не имели силы; и так они отбивали друг у друга те вещи, подле которых оказывались во время преследования, — ибо и фракийцы решили, что могут притязать на уцелевшее добро не хуже греков, если настоящими хозяевами оно брошено на произвол войны. Покамест одни отступали, укрывшись стеснившейся толпою в стенах мельницы, другие врывались в нее, размахивая факелами. Вдруг она взорвалась с ужасным треском; паруса ее горели. Видя такой оборот, Ксантипп рассудил за благо отступить, поскольку втянулся в это дело по своей воле, без ведома троянцев, а кроме того, не зная, далеко ли основные силы его врагов, опасался, не явятся ли они на шум; итак, подобрав раненых, среди которых по большей части были обожженные и оглушенные, а также придавленные рухнувшими балками, он начал отходить к Скейским воротам, приказав своим на пути потушить факелы, а филакийцы меж тем, собирая друг друга при пожарном свете, наконец сочли, что лишились человек до двадцати. В унынии от того, как кончился их замысел, они пустились отходить прежней дорогой, где наткнувшийся на них отводной караул, видя в полутьме каких-то людей, бредущих без порядка, коих признал за троянцев, чуть было не принял их на пики, однако те, на свое счастье, вовремя закричали «Айдоней, Айдоней!» (такой у них был назначен пароль) и тем дали понять, кто они. Тогда караул позволил тем, кто не получил ранений, ухватиться за гривы их коней и таким образом добежать до кораблей, откуда по их просьбе выслали помощь, чтобы доставить раненых с полдороги. Так кончилась для них эта ночь. Утром Подарк, придя с правого крыла греческого лагеря, где он заночевал, принял у Евмела Ферского командование над филакийцами и людьми из Антрона и Птелея.