Как такое могло получиться? А черт его знает. Я ни разу не слышал о подобных случаях — а с другой стороны, и сам очень долго помалкивал. Может быть, случается порой, что разные времена таким вот образом ненадолго пересекаются? Может быть, не только в небесах, но и на земле или на море? Не знаю. Не слышал я, чтобы наука таким занималась всерьез. Но, верите вы или нет, все так в сорок третьем и случилось.
Знаете, что самое забавное? Что видимость, как бы это сформулировать, была тогда на обе стороны. Что и меня мог видеть очень недолгое время кто-то из членов экипажа или пассажиров. Почему бы нет? Логически рассуждая, могло и так оказаться.
Вот только я уверен на все сто: если кто-то и видел, то промолчал, как я в свое время. Представляю себе летчика, пусть и гражданского, который станет рассказывать, что однажды там-то и там-то видел в небе истребитель времен Отечественной… Да и пассажир особенно распространяться не будет, очень уж похоже на сказку…
Главное, эта встреча мне в свое время прибавила бодрости духа, что ли. Я и раньше не сомневался, что немцев мы в конце концов разобьем, а после такого зрелища и вовсе повеселел: ну, коли уж у нас испытывают такие самолеты, рано или поздно пустят в серию, и покажем мы им, с какого конца селедку чистят.
Потом, попозже это чувство чуточку потускнело — шло время, а до конца войны так и не появилось ничего, хотя бы отдаленно похожего. Но первое время прилив бодрости духа был нешуточным, до сих пор его не забуду…
Случилась эта встреча в июле сорок пятого, в Сан-Франциско. Незадолго до того меня перевели с Балтфлота на Тихоокеанский, а вскоре отправили и США в составе немаленькой группы таких же, как я, катерников с Балтфлота и Черноморского: принять у союзников двенадцать торпедных катеров и с нашими экипажами полного состава перегнать во Владивосток.
Понимаете ли, какое дело… Слова плохого не скажу о наших торпедных катерах, язык не повернется — я на них проходил всю войну. Однако нельзя не признать одного очевидного факта… Скажу честно: наши катера могли применяться только на Балтике и на Черном море, где настоящие шторма все же редки. А вот для океанских переходов, действий в открытом океане они, как ни грустно признавать, не годились. Не то что американские… Что было, то было.
В первую очередь я — и не я один — немножко удивился: почему именно нас, офицеров и матросов, поголовно с фронтовым опытом, перевели именно на Дальний Восток? Почему именно Тихоокеанскому флоту в первую очередь потребовались торпедные катера океанского плавания? Потом-то, в конце августа, когда перед нами стали ставить конкретные задачи, все стало ясно…
Потрудиться нам пришлось серьезно: новая, незнакомая техника, ходовые испытания в море, предстоящий переход из Сан-Франциско во Владивосток, какого никому из нас прежде совершать не приходилось даже пассажиром. Хорошо еще, что я не инженер и не моторист — им пришлое пахать еще больше, изучая двигатели и прочее оборудование, — впрочем, и нам, командирам, пришлось, пусть и поверхностно, всё это изучить — иначе нельзя.
Английским у нас никто не владел — кроме одного капитана третьего ранга, но и он отличное знание языка скрывал: поскольку человек оказался с двойным дном. Нас о его роли в группе предупредили заранее: контрразведывательное обеспечение и все такое прочее. Правда, так и не сказали — и я никогда не узнал — которое именно ведомство он представлял. В любом случае, судя по некоторым наблюдениям, не береговой службы, в море ему, несомненно, случалось ходить. По тем же наблюдениям, не разведчик, а именно что контрразведчик — ну понятно, в его положении особую разведработу и не развернешь.
Короче говоря, американцы, видя такое дело, к нам приставили добрую дюжину переводчиков в разных чинах: и офицеры, и сержанты. Наверняка среди них имелись и тихари, но беспокойства они нам не доставляли ни малейшего. Ни одного вербовочного подхода — идиллические в чем-то были времена, ага… Холодная война еще не разгорелась, президента Трумэна простые офицеры вроде нас но инерции считали кем-то вроде Рузвельта — это попозже он себя проявил во всей красе…
Переводчики русским владели по-разному: кто весьма даже неплохо, кто похуже. А лучше всех с этим обстояло у одного из них: Джон Айвен, младше меня (ему было, он сам говорил, тридцать два, а мне уже стукнуло тридцать пять). У них чуточку другая система офицерских званий, но он, командер, примерно соответствовал мне, в ту пору капитану третьего ранга (как тогда же объяснил тот засекреченный товарищ. Я его в дальнейшем буду называть попросту Ивановым, есть подозрения, что та фамилия, под которой мы его знали, все же ненастоящая. У людей его профессии частенько одной-единственной фамилией не обходятся, такова уж се ля ви). Корабельный инженер, повоевал с японцами не один год. За русского, советского русского его бы не приняли, чувствовалось, что русский для него все же не родной, но владел он языком просто отлично.
Но сначала — о наградах. Первое время мы к командеру Айвену относились чертовски уважительно: совсем молодой, но орденских планок (точнее, медальных, в США нет ни единого ордена, у них все награды считаются именно медалями) у него на груди красовалось побольше, чем у наших адмиралов. Бравый, должно быть, вояка, решили мы поначалу.
Оказалось потом, что дела обстоят чуточку иначе. И Иванов нам кое-что объяснил, и сам Айвен. В американских вооруженных силах заведено вешать на грудь ленточки не только от боевых наград. Как говорится, все до кучи. Получил призовой значок за какие-нибудь стрелковые соревнования, а он частенько не на булавке, а на ленте — и эта ленточка идет в колодку к прочим. Ну, и тому подобное.
Никак нельзя сказать, что после этих объяснений уважение к нему упало — как-никак у него имелись и чисто боевые награды, определенно не в тылу полученные, повоевал, действительно, вояка бравый. Но прежнего почтения не стало: примерно по столько и у половины из нас имелось.
Вот как раз его русский у нас после пары дней плотного общения стал не только у Иванова, но и у нас вызывать определенные подозрения: чистая речь, гладкая, но очень уж старомодная, многие обороты давно уже в русском вышли из употребления. Мне случалось общаться и с офицерами, и с гражданскими, чья молодость пришлась на дореволюционные времена, — они именно так порой и говорили, на «старорежимный» манер.
Мы чуточку насторожились: сам он по возрасту никак не тянул на белогвардейского эмигранта, но кто его знает, что у него за папаша, из каких он…
Крепенько нам тогда вбивали в головы касаемо повышенной бдительности и всего такого прочего…
Естественно, мы от него не шарахались — служба есть служба, каждый день приходится общаться, — но отчуждение обозначилось. Настолько явное, что сам Джон его быстро заметил и уже на следующий день, видимо, сообразив, в чем дело (или у него с самого начала был свой инструктаж касаемо иных советских нравов), сказал прямо: парни, зря вы так. К белогвардейцам никакого отношения не имею. И вечером за пивом рассказал свою родословную.
По его словам выходило: отец, будучи двадцати четырех годов от роду, еще в девятьсот шестом перебрался в США из Санкт-Петербурга. Подробно он об этом никогда не рассказывал, но из редких обмолвок, застольных разговоров можно сделать вывод: у него были какие-то неприятности с русской полицией, отнюдь не уголовной. Первое время он, не зная языка, изрядно помыкался, добывая деньги на жизнь самой черной работой, но потом, самую малость начав изъясняться на английском, попал на крупный завод в Детройте — и, оказавшись у станка, показал, на что горазд (высококвалифицированный рабочий-металлист с какого-то большого санкт-петербургского завода, его название Джон не знает, никогда от отца не слышал). Тут уж хорошее знание языка не требовалось вовсе — понимающему человеку и так видно, на что способен за станком новичок.
Взяли его на тот завод, не раздумывая. Стал зарабатывать весьма даже неплохо — особенно в Первую мировую, когда завод получил военные заказы. Женился уже на местной — правда, не англичанке, а ирландке. В Россию так и не вернулся, как многие его соотечественники: Первая мировая, две революции, гражданская… В пятнадцатом году оформил американское гражданство. И стал натуральнейшим американцем, уже не Степаном Ивановым, а Стивеном Айвеном (так что Джон, соответственно — Иван Степанович Иванов). Английский освоил уже неплохо, после войны перебрался во Фриско (так американцы сокращали Сан-Франциско, они большие любители сокращать и названия городов, например, вместо Чикаго, «Шикагоу», у них сплошь и рядом «Ши», и длинные, а то и не особенно, иностранные фамилии, переделывая их на свой лад). Там открыл «свое дело», и сейчас у него три солидных авторемонтных мастерских — всего-то сорок семь лет, по американским меркам, молод, зарабатывает неплохо. Русскими делами не интересуется совершенно, хотя с русскими по происхождению не так уж редко встречается, их во Фриско не так уж мало, есть даже потомки тех, кто здесь обитал (точнее, их предки) еще с тех времен, когда у русских было в Калифорнии свое владение, Форт Росс. Причем, что бы там у него ни было на родине, политикой не интересуется совершенно, сторонится и белоэмигрантов, и тех, кто просоветски настроен, даже в американский профсоюз вступил очень поздно, когда пошла на убыль их прежняя конфронтация с властями, выливавшаяся в полицейские преследования, массовые драки со штрейкбрехерами и прочую бузу. В православную церковь на Русской Горке (один из районов Сан-Франциско так и именуется до сих пор) ходил по большим праздникам, всех трех детей окрестил — но, в общем, особого религиозного рвения не проявлял.