А вот Кизякин, выполняющий в комитете неопределенные в сущности функции, – выдвиженец Сибирякова, как определил его роль в минуту откровенности Лопухин, – даже он не может этого понять.
– «Красный Путь»? Шебаршат? Ну и что же. Пошебаршат – перестанут.
– Может быть, вы как-нибудь без меня, – недовольным тоном повторил Локшин.
– За чужую спину прячешься, – ответил Кизякин, – шутит он или нет, разобрать было трудно. – Ты кашу заваривал, ты и расхлебывай.
«Так он еще обвиняет меня в малодушии. Этого нехватало».
– Если настаиваешь, поеду.
Сегодня «Красный Путь» принял Локшина мрачным молчанием. В тишине, незримой паутиной опутавшей умолкшие папки, ржавым болотцем отстаивающейся у плохо закрытого пожарного крана, опрокинутой вместе с вагонеткой в груды бурого щебня, Локшин чувствовал затаенную вражду.
Он прошел в механический цех.
– Начинай, нечего там! Не год ждать, – слышались настойчивые голоса. Белобрысая комсомолка тоненьким голоском умоляюще выкрикивала:
– Товарищи, нельзя! Товарищи, они сейчас приедут!..
– Ишь ты, как губернаторов жди, – раздраженно буркнул кто-то над самым ухом Локшина.
Толпа нехотя расступилась и пропустила его к трибуне.
– Нечего вола вертеть, – зычно распоряжался Кизякин, – всего на пять минут опоздали. На крыльях сюда не прилетишь.
– А ты бы в три смены ехал, – донесся из задних рядов ехидный женский голос, – авось, поскорее бы вышло.
– Барина на подмогу привез, – спокойно констатировал старик в жестяных очках, похожий на часовщика.
– Слово принадлежит товарищу Локшину. Прошу не шуметь, а кто не слушается, – выведу. Ей-богу, выведу, – для вящшей убедительности побожился Кизякин.
Локшин начал привычную речь. Он говорил о выгодах безостановочной работы станков, о коэффициенте сменности, о промышленной концентрации, о повышении производительности труда, о перспективах промышленности, о дальнейшем сокращении рабочего дня. Но слова его на этот раз, словно ударялись, о глухую стену, пропадали без отзвука.
– Ты бы лучшее сказал, почему завод закрывают, – выкрикнул из задних рядов, как всегда прячущийся за чужими спинами, Ипатов.
– Ипатов, выведу! – рассердился Кизякин и яростно застучал по столу.
– Товарищи, – продолжал Локшин, – я как раз подхожу к вопросу о «Красном Пути». Консервация завода «Красный Путь», – начал он при общем напряженном внимании, – вызвана необходимостью. Оборудование изношено…
– Как так изношено, – раздалось в задних рядах. – А ежели мы только-что из-за границы получили…
Вышедший из рядов парень с очень длинной головой на таком же чересчур удлиненном туловище подошел к трибуне.
– Васильев, – шепнул Локшину Кизякин, – ударник. Старшина коллектива. Известный «Васильевский коллектив…».
– Как же это изношено оборудование, – возмущенно продолжал Васильев, без разрешения председателя начиная речь, – да ведь на «Молоте», куда нас переводят, и такого оборудования нет. Я первый за три смены ратовал, я и день и ночь работать буду, а на консервацию не согласен. Обдумать надо, товарищи. Литейный цех оборудован заново только в прошлом году. Механический цех только два месяца как получил заграничные станки…
– Партийный, а правильно говорит, – раздался голос Ипатова.
– Товарищи, – продолжал Васильев, – я не могу не доверять ни товарищу Кизякину, ни товарищу Локшину, но пусть они сами подумают, что делают. Ведь иначе как вредительством…
– Ты полегче, – остановил его Кизякин.
– Да, да, понятно вредительство, – подтвердил старик, похожий на часовщика.
– Это распоряжение правительственного комитета, – начал Локшин.
– А нам что комитет, что нет, – выкрикнул Ипатов.
– Пусть Ипатов скажет. Ипатову слово. Довольно комиссаров, наслушались.
– Я вот что скажу, – начал Ипатов, выходя вперед и распахивая ворот рубахи, – тут товарищ из комитета про бессознательность говорил, а по-моему это попросту брехня.
Что сознательный, что бессознательный, а на биржу никому идти не хочется. Вот завод закрывают, что же это получается. По-ихнему денефикация, а по-нашему старый, прижим.
– Ты вопроса держись, – остановил оратора Кизякин.
– А я за что держусь, – нагло спросил Ипатов. В толпе густо расхохотались.
Если бы не боязнь выказать малодушие, Локшин схватил бы портфель и боковым выходом юркнул бы во двор завода. Но уйти было нельзя.
– А где же Миловидов? – спросил он Кизякина. Представителю МОСПС тут не мешало бы присутствовать…
– А ну его, – сердито ответил Кизякин, – на кой он теперь…
На трибуне стоял уже новый оратор.
– Я, товарищи, чернорабочий, – говорил он. Зря по-моему волынку затеяли. А кто не хочет работать, пусть идет в контору и берет расчет.
На Кизякина и на Локшина никто не обращал внимания. Толпа разбилась на кучки, говорили все сразу, спорили, потрясали кулаками, выговаривая все, что накопилось на душе. Все больше и больше отдельные злобные выкрики покрывал степенный бас рассудительного чернорабочего и голос Васильева. Толпа постепенно остывала, рабочие один за другим пробивались к дверям.
Кизякин шепнул что-то белобрысой комсомолке и поднялся.
– Товарищи, – крикнул он, – вас покамест еще никто не увольняет с завода. Главное – спокойствие.
И хмуро сказал Локшину:
– Пойдем.
– А собрание?
– Не видишь – успокоились. Сами закончат.
В тоне Кизякина Локшин снова почувствовал неприязненные, враждебные ноты.
Глава третья
Бунт чисел
Локшин не мог заснуть. Плохо задергивающаяся штора пропускала мучительно белые лучи фонаря. Он отворачивался от окна – те же лучи, отраженные зеркалом, настойчиво лезли в глаза. В коридоре гостиницы шаркали ночные туфли.
– Фу, чёрт, спать не дадут…
Он отбросил одеяло, открыл выключатель и, окончательно прогнав остатки дремоты, стал одеваться.
– И какой дурак выдумал, что спать надо ночью, – пробовал он утешить себя. – Ведь магазины еще торгуют.
Комитет диефикации еще недавно распорядился московскую торговлю перевести на круглосуточную работу. Сибиряков не сочувствовал этому приказу. Почему? Как, это ни было дико, но Локшин расценивал несочувствие Сибирякова, как переход его на сторону врагов диефикации. Волна обывательской косности, казалось ему начинает захватывать руководителей комитета. Иначе чем объяснить, что флегматичный и невозмутимый Сибиряков с явным сочувствием относится к каждому выпаду врагов, к каждому нажиму на комитет, к каждому невольному промаху в работе Локшина.
Вопрос о круглосуточной торговле после бесчисленных согласованно и увязываний, из которых ни согласованности, ни у вязки, не получилось, был разрешен комитетом.
Прекрасный доклад Лопухина, испещренный выкладками, доказывающими необходимость и выгодность ночной торговли, доклад, настаивающий на том, что всерьез браться за диефикацию, можно, только одолев первые этапы многосменного культурно-бытового обслуживания, – доклад этот лег в основу последующих решений комитета, – и то, что Сибиряков отнесся к нему уклончиво и усомнился в целесообразности приказа, наполняло Локдшна горечью и раздражением.
– Старик сдает, – желчно подумал он.
Приказ был отдан. А затем, несмотря на явное несочувствие прессы, несмотря на недовольство профсоюзов и даже ВСНХ несмотря, на разговоры о том, что кто-то собирается забастовать в порядке протеста против действий непопулярного комитета, он вошел в жизнь. Московское потребительское общество и районные рабочие кооперативы ввели круглосуточную торговлю. Вслед за МСПО и районными кооперативами отозвались государственные предприятия: и ГУМ, и синдикаты, и тресты, и даже чудом сохранившийся частник, торгующий на углу Петровки и Столешникова сбитыми сливками, установили трехсменную работу.
Швейцар, спящий у незапертой, опять-таки согласно приказа, двери гостиницы, сонно пропустил Локшина.
Туманный Столешников угрожающе ярился огнями Адтопромторга, радостно переливался в электрическом свете разноцветными пузырьками к флаконами Гормедтреста, аптекарский магазин освещал скупым фонарём свои бандажи и коробки. «Коммунар» на углу Дмитровки щеголял батареей бутылок с этикетками Винторга и Севкаввинтреста, – но ни огни Автопромторга, ни флаконы Госмедтреста, ни бандажи, ни сбитые сливки живучего частника, и даже бутылки «Коммунара» не привлекали покупателей.