Бобров поспешил уверить ее, что никаких сплетен до него не доходило.
– Я все знаю… Говорят, что я вообще такая… Ну, как тебе сказать. Ты понимаешь. Что я торгую протекциями, что я… ну, одним словом, такие гадости… А ты веришь им. Ты ведь метя с детства знаешь – и веришь? Как это гадко с твоей стороны, как противно! И сам ты…
В голосе ее чувствовались плачущие нотки – Бобров мог предполагать, что этот разговор кончится истерическим плачем, может быть, обмороком, но кончилось так, как могла кончиться такая сцена только у Муси.
– Веришь мне? – спросила она, протягивая ему руку.
– А Лукьянов, – как будто невзначай бросил он эту фамилию, не без тщетно скрываемой ревности.
– Ты думаешь, – сухо ответила она – спроси у него. Он такой же друг, как и…
Она хотела, вероятно, сказать – как и ты, – но во время остановилась.
– Как и все… Ты веришь?
Он должен был верить вопреки здравому смыслу и очевидности, – ведь только такой и может бить настоящая вера. Он должен бил верить, когда ему говорили, что Муся больна и не выходит весь вечер, а в это время Муся была здорова, и у нее до поздней ночи засиделся товарищ Лукьянов. Он должен был верить, когда все доказывало противное.
Если не видеть ее, то хотя бы слышать ее голос через телефон, то хотя бы пройти мимо окон ее дома, или даже по той улице, где она живет, хотя бы разговаривать о ней – даже с Алафертовым, вспоминать ее слова, вспоминать ее взгляды и улыбки.
Те самые люди, смысл существования которых заключается только в том, что они «говорят», – начали поговаривать и о Боброве, люди близкие к нему, общие знакомые с Мусей, стали с ним ласковее и словно жалели. Он понимал, что этот затянувшийся и ничего не обещающий впереди роман надо перервать, – и не мог, постепенно обращаясь в одного из многочисленных ухаживателей и вздыхателей, которыми окружала себя Муся. И только ни на чем не основанная самонадеянность позволяла ему думать, что он как-то выделен из этой толпы и значит дли Муси много больше, чем все остальные.
Так незаметно победитель в борьбе с огромными трудностями, человек, сумевший преодолеть застой и косность, сумевший поднять весь город, сумевший заставить не только говорить о себе, но и верить в себя, оказался побежденным в борьбе с маленькой очень, казалось бы, обыкновенной и вдобавок, на строгий вкус, не совсем красивой женщиной. Он прислушивался к ее малейшему желанию, к каждому ее даже неявно выраженному капризу, к каждому ее намеку и спешил предупредить ее желания, ее капризы, ее намеки.
Они проходили как-то мимо магазина, где были выставлены на витрине изделия ювелирного искусства, и, заметив, что Муся с особенным вниманием остановилась на жемчужном ожерелье и даже сказала, что это ожерелье должно пойти к ней, он затратил на покупку ожерелья все свои деньги, а так как их было мало, – то и часть денег оставшихся неизрасходованными от аванса. Вознагражден он был только тем, что Муся, получив подарок, сказала:
– Какая славная безделушка!
И даже не поблагодарила и не нашла времени остаться с ним наедине. Только восхищение, которое он подметил в ее глазах, послужило ему наградой. Он считал восхищение это за крупный успех – и не задумался пред тем, чтобы найти такой же ценный подарок, преподнести его Мусе – и снова видеть ее восхищенные глаза.
– Ты очень тратишься, – сказала она ему как-то. – Зачем?
– Так ведь это же совсем недорого, – объяснил он. – И притом для тебя… Ты знаешь, – я перед тобой в долгу.
Ответом было легкое, но такое нежное и теплое рукопожатие, что Бобров мог чувствовать себя счастливым. Он в ослеплении своем не мог и предполагать, что загадочная фраза Муси о старых долгах получает такое банальное разрешение.
* * *
В конторе рабочего городка все по-прежнему шло своим чередом. Кабинет Юрия Степановича по-прежнему осаждался людьми, ищущими успеха в своих житейских делах, и этому успеху благоприятствовали всевозможные обстоятельства: каждый день оказывалось, что нужен еще какой-то новый материал, и каждый же день оказывалось, что именно этого материала нигде нет и достать неоткуда. То было время, когда каждый гвоздь приходилось клещами вытаскивать из рук соперников, борющихся именно за этот гвоздь.
Ни страна, ни тем более средних размеров город не были подготовлены к широкому размаху строительства, а в то же время и там и гут наперекор планам и предположениям возникали новые и новые постройки: страна спешила удовлетворить необычайно возросшую за годы всеобщей разрухи потребность чинить, ремонтировать и строить. И пока большие города и центры только раскачивались, составляя рассчитанные на десятилетия планы, – мелкие города, местечки и деревни бросали тесные и грязные квартиры, перестраивались, надстраивались и отстраивались, расхватывая весь имеющийся на рынке материал.
Вдруг оказывалось, что нет нигде кровельного железа, – набрасывались на черепицу. Запасы черепицы иссякали также быстро, и большинству домов грозило остаться на зиму без крыши. Бросались в сторону наименьшего сопротивления и заменяли черепицу дранкой. Предметы, самые названия которых ассоциируются с представлением о вещи, потребной только в единственном числе, требовались в сотнях и тысячах; дверные ручки, задвижки, замки, крюки и петли, – все это требовалось в таких количествах, которых рынок не мог удовлетворить. Несоразмерно большое количество времени тратилось только на то, чтобы узнать, где что имеется, чтобы заказать, потребовать, выпросить нужный материал. Командировки, поездки и просто беготня отнимали время у самых ответственных лиц, которые, казалось бы, должны были сидеть на месте и следить за производящейся работой.
В то время, как высшие органы вели дискуссию о кооперации и частной торговле, в то время, как на улицах с каждого угла глядел на зрителя яркий плакат: покупайте только в кооперации – в это же самое время Боброву на свой страх и риск и ответственность приходилось снабжать возникающий на пустыре город материалом, предложенным частным рынком при посредстве главным образом известного нам Палладия Ефимовича.
Он оказался в деле самым необходимым человеком и вполне оправдал рекомендацию, данную ему Ерофеевым. Он отыскивал нужный материал там, куда свежему человеку, казалось бы, странно было и заглянуть: не в трестах, не в магазинах, не на базарах даже, а где-нибудь в винных погребках, темных трактирчиках, в отделениях милиции и даже чуть ли не в гепеу. Товар конфискованный, товар неликвидный, товар безхозяйственный и, наконец, попросту краденый товар, – все это шло на постройку через Палладия Ефимовича, окруженного личностями, самая внешность которых внушала подозрения относительно их уголовного прошлого. И всех этих темных личностей Палладий Ефимович знал, всех называл по имени, отчеству, и все расшибали голову, только бы угодить ему.
– В тресте двадцать пять, на вольном рынке – сорок. Я достану за девять, если разрешите, – докладывал он Боброву.
– Где?
– Это уж мое дело, – усмехался Палладий Ефимович, – и на постройку откуда-то шли партии дверных ручек, партии вьюшек, задвижек несколько пачек листового железа. На вопрос, где можно достать тот или иной товар, Палладий Ефимович поглаживал обыкновенно голый череп, вынимал из засаленного сюртука засаленную же записную книжку и вслух соображал:
– Здесь найдем десять. Тут – пятнадцать… А в этом месте, может быть, и триста, только цена высока. Подождать придется.
Ерофеев, заходя в кантору, не раз спрашивал у Боброва:
– Ну, что мой Палладий Ефимович? Я вам говорил – Соломонов ум!
– А он, говорят, немножко-тово, – напоминал Бобров ходившие по городу слухи о Палладии Ефимовиче, слухи, не совсем лестно изображавшие некоторые его нравственные качества.
– Следить надо, – строго отвечал Ерофеев. – Я не против того, чтобы все брать в трестах, – да вы сами понимаете. Явление, конечно, ненормальное, но надо уметь пользоваться. Смотрите в оба.
Смотреть в оба? Это было легко сказать, но едва ли мыслимо исполнить. Дело не могло ждать, дело требовало, и под стихийным напором необходимости некогда было раздумывать о средствах и о путях.