Она улыбается, она ждёт, она не делает никаких попыток высвободиться, и, пока я – честно говоря, в полном смущении,– пью, я краем глаза гляжу удивлённо на её крошечную ручку, зажатую в моей волосатой лапе. Бортпроводница стоит к Блаватскому спиной, зато Мюрзек, увидев мой жест, презрительно фыркает в нос, а мой сосед слева Караман, не прекращая чтения «Монда», приподнимает чуть выше обычного уголок рта. Я внезапно понимаю, что он мне антипатичен, этот Караман, с его безукоризненной причёской и физиономией доброжелательного монарха.
Однако не могу же я целую вечность сосать стакан воды, даже если мне совсем не хочется пить, как не могу бесконечно держать пустой стакан, когда рядом его терпеливо ждёт бортпроводница, чей печальный лик напоминает ангела с картины Леонардо да Винчи «Благовещение». Я опять замечаю грусть в её глазах и вполголоса говорю:
– Вы чем-то встревожены?
– Будешь встревожена,– говорит она, озадачивая меня каким-то намёком, который может означать слишком много или, наоборот, слишком мало.
Я продолжаю:
– Вы знаете, жизнь научила меня одной вещи: когда у вас возникают проблемы, достаточно подождать какое-то, порой довольно долгое, время, и все проблемы разрешаются сами собой.
– Вы хотите сказать, их разрешит смерть? – тоскливо спрашивает она.
Я поражён.
– Нет, нет,– говорю я не слишком уверенным голосом.– Нет, нет, так далеко я не заглядываю. Я просто хочу сказать, что со временем ваш взгляд на вещи меняется и все ваши тревоги утрачивают прежнюю остроту.
– Не все,– бросает она.
Её рука шевелится в моей, как пойманный зверёк, и я поспешно отпускаю добычу на волю. Я возвращаю стакан, и, в последний раз улыбнувшись, она уходит, до боли похожая на срезанный цветок. Контакт, которого я так страстно желал, состоялся, но о том, что гложет её, она мне ничего не сказала. Я ещё не встречал существа, такого влекущего к себе и такого неуловимого.
Я бы хотел вернуться к круговому расположению кресел в первом классе и для большей наглядности набросать план салона, чтобы показать, как сказал бы англичанин, «кто с кем рядом сидит».
Я с удовольствием занимаюсь этим наброском. Он вызывает у меня в памяти прелестные, так волновавшие меня маленькие чертежи в английских детективных романах начала века. Различие только в том – говорю это, рискуя с самого начала лишить свой рассказ интригующего ожидания развязки,– что здесь, по всей вероятности, никто не даст себя убить, как бы, казалось, ни «вписывался» Христопулос и в роль убитого, и в роль убийцы.
На моём чертеже хорошо видно, насколько необычно расположение кресел в первом классе, тогда как в туристическом классе оно остаётся традиционным. Проигрыш в количестве мест, проистекающий от такого размещения, очевиден; первый класс здесь заметно длиннее, чем, скажем, в самолётах типа «ДЦ-9», где, однако, имеется двенадцать мест, а здесь их всего шестнадцать при значительно большей площади салона. Этим и объясняется выпад Блаватского: «Французы сразу не имели понятия о рентабельности самолёта».
Но обвинение это, конечно, нелепо. В самом деле, ведь можно вполне допустить, что внутренняя планировка самолёта была выполнена по специальному заказу некоего главы государства, который желал проводить во время перелётов совещания со своими сотрудниками. Если принять эту гипотезу, самолёт впоследствии могла перекупить компания чартерных перевозок, не захотевшая брать на себя расходы по его переделке.
Но лично меня поражает другое. Меня гораздо сильнее смущает пустота туристического класса, не говоря уже о полнейшем безлюдье, которое я обнаружил в Руасси-ан-Франс, об исчезновении в лифте аэропорта моих чемоданов, об инструкциях, полученных бортпроводницей касательно паспортов и наличных денег, и об инциденте – который так ничем и не кончился – с урезанным объявлением бортпроводницы.
Я принимаю мудрое решение: я говорю себе, что во время предстоящих пятнадцати часов полёта не стану больше пережёвывать свои неприятности и поддаваться страхам, которые, возможно, ни на чём не основаны, и не позволю своему беспокойному характеру портить мне путешествие. Я удобно устраиваюсь в кресле и, полузакрыв глаза, стараюсь отвлечься. Я разглядываю своих попутчиков. Это довольно легко сделать, поскольку благодаря своеобразной планировке салона мне видно их всех.
И вот забавное открытие: оказывается, порядок, в каком разместились пассажиры, во многом основан на разделении по признаку пола. В правом полукруге сидят, за исключением спутницы индуса, только мужчины – среднего возраста бизнесмены и государственные чиновники высокого ранга. В левой же половине круга расположились женщины, если не считать Мандзони, который, по всей видимости, их очень любит, и Робби, который любит их меньше, но который последовал за Мандзони. Мужчины и женщины, сидящие в этом полукруге, принадлежат, судя по одежде и манерам, к категории богатых туристов.
Поглощённый столкновением Блаватского и Карамана, я поначалу не заметил, что в левом полукруге тоже бушуют подспудные бури, правда, несколько иного свойства, однако не менее сильные, нежели те, что только что вырвались на поверхность в правом полукруге.
Ибо я замечаю там прямо-таки чехарду страстей. На миссис Банистер, ту из двух наших viudas, что не отреклась от радостей грешного мира, производит неотразимое впечатление красавец Мандзони, от которого она, к сожалению, отделена сидящим между ними Робби. А Робби, как я уже говорил, питает, так же как и его соседка справа, явную склонность к своему соседу слева, но, несмотря на то что его позиция для ухаживания за Мандзони в тактическом отношении более удобна, сколько-нибудь заметных успехов она ему пока не приносит. Что до самого Мандзони, его, во всяком случае в данный момент, более привлекает прелесть недозрелого плода, и он полностью сосредоточен на юной Мишу. Она же, не убирая со лба прядь волос, свисающую ей на глаза, углубилась в чтение полицейского романа и не обращает на итальянца никакого внимания. Мишу – тот тупиковый, если можно так выразиться, буфер, в который упирается весь этот поезд влечений.
Поскольку Мандзони глядит на Мишу, я тоже гляжу на неё. Это всё-таки лучше, чем опять вспоминать про свои чемоданы или напрягать слух, стараясь уловить шум двигателей.
Мне она тоже нравится, эта Мишу, хотя она и лишена того, что обычно меня привлекает в других женщинах,– ни бюста, ни бёдер, ни ягодиц; плоский перед и тощий зад. И, несмотря на это, очаровательна. Тонкие черты в изящном овале и, вопреки развязным замашкам, наивные глаза. В XVIII веке, утопая в оборках и воланах, её красота казалась бы такой трогательной. В XX веке на ней пуловер и линялые джинсы. В этом наряде её можно принять за работницу какой-нибудь захудалой фабрички, вот только пуловер на ней – кашемировый. А если б я осмотрел её рот – но эту часть я уступаю Мандзони,– то обнаружил бы, что над зубами её трудился дорогой стоматолог.