Я вышел на Ленинский.
Проспект в оба направления был запружен машинами, они не двигались. Меня поразила тишина – я помню московские пробки, зимние и летние, в слякоть и снегопад, помню писк клаксонов «Лад», «Москвичей» и «Волг», басовитый рык чумазых «КрАЗов» и «ЗИЛов», ругань шоферни, матерящейся в раскрытые окна, помню драки таксистов. Тут было тихо: казалось, что все машины брошены, что внутри нет ни души.
На углу, у входа в книжный магазин, баба в цветастом платке, из которого выглядывало кирпичного цвета круглое азиатское лицо, продавала яблоки. Яблоки, крепкие и румяные, лежали на мятой газете прямо на тротуаре. Баба сгруппировала их в аккуратные пирамиды – четыре яблока внизу, одно сверху. Ее напарник, таджик с седым ежиком и морщинистой шеей, копался в большой дерматиновой сумке. Там тоже были яблоки. Таджик поднял голову, удивленно что-то воскликнул на своем наречии, тыча пальцем куда-то вверх.
Я тоже оглянулся. По крыше жилого дома на противоположной стороне Ленинского карабкались три человека. Маленькие фигурки бесстрашно подбирались к самому краю крыши, где на железных прутьях арматуры крепились гигантские рубиновые буквы рекламы «Кока-колы». Старик Павлов оказался прав – мне тут же страшно захотелось пить. Я сухо сглотнул, облизнул шершавые губы и покосился на яблоки. Потом на руки торговки – они были цвета копченой камбалы.
Смельчаки добрались до края крыши. Один развернул российский флаг с желтым орлом, другой начал долбить ломом по арматуре. Звук долетал с запозданием, я слышал звонкий металлический удар ровно между замахами. Половина рекламы неожиданно дрогнула, накренилась и, качнувшись, как маятник, беспомощно повисла. Гигантский красный дефис загородил окно верхнего этажа. Человек с ломом продолжал неистово колотить. Звук летел над проспектом, как тревожный набат. Снизу раздались дружные крики, так болельщики скандируют на спортивных мероприятиях, поддерживая своих, – на газоне, отделяющем дорогу от тротуара, меж низкорослых деревьев и кустов я разглядел толпу зевак.
Буквы сорвались и полетели вниз. Как мне показалось чуть медленнее, чем положено по закону Ньютона, – с трагичной неторопливостью, присущей добротному зрелищу. Толпа заорала, перекрывая грохот и звон. Рухнув на асфальт, буквы разлетелись рубиновым фонтаном осколков.
Меня кто-то ткнул в плечо, я обернулся. Тройка подростков лет по пятнадцать, расталкивая прохожих, пробиралась на ту сторону проспекта. Пацан, толкнувший меня, ощерился и с вызовом глянул мне в лицо. Я хотел что-то сказать, но он, заметив таджиков, забыл обо мне: подскочив к бабе в платке, пихнул ее ногой в грудь. Баба охнула и, как куль, завалилась на спину. Старый таджик, бросив сумку, испуганно попятился. Яблоки высыпались из сумки на асфальт и шустро, как биллиардные шары, покатились в сторону площади Гагарина.
Парень замахнулся, словно собирался отвесить таджику оплеуху, таджик присел, но увернуться не успел. Он замер, схватился за лицо руками и вдруг заорал сиплым высоким голосом. Сквозь пальцы брызнула кровь, яркая, алая, она стекала по шее, по рукам, лилась, именно лилась, на асфальт. Таджик выл страшно, по-звериному.
Я повернулся к парню. Щенку не было и пятнадцати.
– Что ж ты… – Я сжал кулаки и пошел на него. – Ты что…
Он попятился, выставил руку с бритвой.
– Стоять, падла! – звонким фальцетом крикнул он мне. – Порежу!
Я не испугался, меня остановила внезапная и жуткая мысль: а вдруг это мой сын? Мысль застала меня врасплох, я растерянно остановился, вглядываясь в его лицо. Мою растерянность он принял за страх.
– Вот так! И не рыпайся. – Он сплюнул мне под ноги. – Кончилось ваше время.
Парень повернулся, напоследок победно бросил злой взгляд через плечо и, ловко протискиваясь между машин, кинулся догонять своих.
Метро изменилось мало, стало погрязнее, провинциальнее. Повсюду пестрела скверная реклама, скучная или пошлая: броские, но удивительно корявые, слоганы, казалось, придумывали копирайтеры, для которых русский был вторым языком, не родным.
Народ был одет понаряднее, чем двадцать лет назад, но глядел так же хмуро и неприветливо. В лицах и жестах была мрачная целеустремленность, скупая и выверенная, точно каждый пассажир спешил с секретным пакетом в ставку верховного главнокомандующего. В нью-йоркской подземке тоже спешат, тоже толкаются, но делают это гораздо приветливей, с оптимизмом на лицах.
На платформе я встретился глазами с тщедушной старушкой – такие обычно обитают в крошечной квартирке с парой кошек – по дурацкой американской привычке улыбнулся. Карга, прищурившись, злобно зыркнула на меня и отвернулась.
С грохотом подлетел поезд, выкрашенный той же самой голубой краской. Я втиснулся в вагон.
– Осторожно, двери закрываются, – сказал кто-то голосом доброго волшебника, голосом, знакомым с детства и почти родным. – Следующая станция – «Шаболовская».
Первым делом я пробрался к схеме. Шурочка жила на Котельнической, примерно посередине между «Таганской» и «Площадью Ногина». Помню, как на спор мы мерили шагами расстояние от ее двери до станций метро. Как обычно, Шурочка выиграла и этот спор – Таганка оказалась ближе на сто двадцать два шага. Я тогда ставил на «Ногина». Сейчас от него не осталось даже имени – станция называлась «Китай-город».
Впрочем, не повезло не только малоизвестному Ногину, вполне знаменитые Калинин и Свердлов тоже пострадали. Среди возрожденных старомосковских имен «Охотный ряд», «Мясницкая», «Сущевская» появились и новые: «Рижская» теперь называлась «Герои Балтики», а «Киевская» – «Донецкая». К «Таганской» через дефис прилепили неказистое «Таврическая», придав (с почти мольеровским сарказмом), блатной хулиганистой Таганке привкус чванливого самозванства.
В вагоне было тесно, душно. От ядреной девки, что вдавила меня крепким крупом в железную штангу, разило смесью пота и сладкой пудры. Лица я не видел, от волос странно желтого цвета пахло борщом и подгоревшим салом.
Пассажиры читали, слушали музыку, тупо глазели в свои отражения на фоне стремительной черноты туннеля. Я не заметил ни одной газеты, газет вообще не читал никто. Метро жило своей привычной подземной жизнью. Меня поразила обыденность, скучная тривиальность, точно все, что случилось с момента моего прилета, было сном, кошмаром, какой-то невероятной галлюцинацией.
Сделав пересадку, я по кольцу доехал до Таганки. Поезд унесся в черную дыру туннеля, я пошел вдоль платформы. Мне с детства нравилась эта станция, светлая и лаконичная, украшенная барельефами в стиле флорентийской майолики – белая глазурь, ультрамарин, золотые акценты, – с мужественными профилями танкистов, пограничников, пилотов и орнаментами из танков, пулеметов и прочей военной атрибутики. Сейчас я понял, что советские мастера, сами того не подозревая, создали великолепное произведение поп-арта, оставляющее Энди Уорхолла с его банками томатного супа, мыльными упаковками и прочей дребеденью далеко позади. Сочетание формы – хрупкого фарфора и нежной росписи – с военно-патриотическим содержанием производило почти сюрреалистический эффект. Нечто подобное я испытал, увидев в витрине оружейного магазина где-то в техасской провинции автоматический карабин «Бушмастер», выкрашенный в невинно-розовый цвет.