Они ничего не говорили. Это было молчание, которое красноречивее слов. Они все, все, все сейчас говорили друг другу этим молчанием. В эти минуты для них ничего в мире не существовало, кроме них самих. И его руки ласково, но неумело, еще по-мальчишески, обнимающие ее за плечи. Они впервые были одни и знали, что это ненадолго, возможно, единственный, последний раз. Только там, на планете Сиреневой звезды, они снова смогут взять друг друга за руки. Память о шумной, на людях, жизни, мысли о предстоящем одиночестве прижимали их друг к другу все теснее.
Картина удерживалась легко, без всякого напряжения. Значит, в ней не было лжи, значит, такими и были эти их минуты, пусть не в деталях, но в главном. Здесь начиналась моя работа. Я мог остановить эту неосязаемую еще картину в любой миг, потом добавить детали, увеличить размеры. Я мог сделать скульптуру величиной с Эйфелеву башню, если ее захотят поставить на огромной площади. А потом бы я сделал постамент и написал на его необычных формах: "Мысль" и "Нежность". И так бы они и остались на века, осязаемые, в камне или металле, знакомые миллионам людей, чуточку непонятные, потому что ведь для всех они были героями, а я хотел сделать их людьми обыкновенными, простыми, как все другие, как ты да я.
Меня могли и не понять. Но это была правда. Эти минуты, это удивительное молчание составляли все существо их жизни. Я сделаю модель, покажу ее специалистам, пусть спорят, доказывают, у меня перед ними преимущество. Я понял их души, и никто, кроме меня, не сможет удержать картину своею мыслью, если только она не совпадет с моей. Никому не удастся сделать их только героями, потому что главным в них была любовь. Любовь друг к другу, а через нее ко всем людям, ко всей Земле. И пусть они уходили одни, своею любовью они уносили с собой всю Землю.
Молчание...
Они спустились к реке.
Он сел на корявое, выброшенное на берег волной замшелое бревно. А она опустилась рядом с ним, положила голову на его колени и протянула вверх руки к его лицу. А он нагнулся над ней.
Это был тот миг! Я понял. Я уже ничего больше не хотел изменять. Пусть все будет так!
Так, так, все так! Сейчас в этом молчании, в этих поднятых кверху ее руках, в его склонившемся над ней лице начинала рождаться их слава.
Я остановил картину...
Я учился. Я создавал скульптуры и раньше. Теперь я мог превратить эту картину в нечто осязаемое, в скульптуру. Я так и сделал.
Они замерли.
Я устал. Все-таки у мыследелов ужасно тяжелая работа. Я больше не глядел на них. Да. Я сделал свой шедевр. Я понимал это. Ни раньше, ни позже я не делал и уже не сделаю такого. Словно тяжесть какая-то свалилась у меня с души. Стало легко, но не совсем, не полностью.
Тут дело было уже не в ошибке. Тут было что-то другое. Я ласково потрогал скульптуру. Счастье и мука были в ее глазах. Счастье, горечь и растерянность в его.
Нет, я правильно схватил миг. На них будут смотреть и плакать. Люди увидят гораздо более важное, чем геройство и подвиг. Они увидят боль, в которой еще только рождается их будущее, их слава и смерть... И молчание. Это тоже правильно. Ведь, по сути, они говорили с собой только в эти минуты молчания.
Они молчали тогда, молчат и сейчас. Они будут молчать всегда. Тысячи поколений людей будут рождаться, проходить возле них и умирать, а они все будут молчать, как тогда. Молчать...
Я сел на бревно возле них. Я мог сейчас разрушить эту скульптуру, а дома в своей мастерской воспроизвести вновь. Так я делал всегда. А сейчас не мог почему-то. Я знал, что все сделано правильно, но не мог показать ее людям. Слишком живыми сейчас были они для меня. И потом, эти тысячи лет молчания. Их молчание тогда было прекрасным, потому что оно было неожиданным, потому что длилось недолго, потому что впереди все-таки что-то было. А теперь? Тысячи лет молчания!
Нет. Скульптуру нужно было разрушить. Но я не мог.
Ее нужно было показать людям. Но и этого я не мог сделать.
А третьего пути не дано. Вернее, был, но он запрещался. После этого я уже не был бы мыследелом. Я не имел права этого делать. Нужно было посоветоваться хотя бы с Островым. Но это все равно означало отказ.
Я сидел возле них, которые улетели когда-то на "Мысли" и "Нежности" и не вернулись, и курил, пока не кончились сигареты. И солнце уже начало цепляться за верхушки деревьев. А я все еще ничего не мог решить. И вдруг солнце под каким-то странным углом осветило ее, и в глазах девушки я увидел слезы. С этими слезами скульптура была еще прекраснее, еще невозможнее. Я онемел, внутренне сжался, надеясь, что солнце сейчас уберет свой световой эффект. А слеза вдруг покатилась вниз... Я коснулся лица девушки рукой, слеза была настоящая, солнце здесь было ни при чем.
И тогда я встал, оглядел их еще раз и сказал: "Ну что ж, живите..." - и пошел к своей авиетке, но не сел в нее, а лишь вызвал по каналу связи Острового.
- Ну что у тебя? - спросил он. - Что-нибудь получилось?
- Получилось, - сказал я. - Вот что... Я больше не скульптор, я больше не мыследел. Я разрешил им... жить.
- Ты с ума сошел! Ты нарушил клятву! Что теперь будет?
- Со мной будет то же, что и с другими скульпторами-мыследелами, которые преступили закон.
Я закрыл колпак авиетки. Она была мне больше не нужна. Я пошел напрямик, внушая себе, что оглядываться нельзя. Но не вытерпел и оглянулся. Они стояли у самой кромки воды обнявшись. Отсюда я уже не мог слышать, говорят ли они или молчат, да это мне и не нужно было знать.
Сумерки упали на лес, а я все шел, и идти было легко и хотелось идти.
И молчание было вокруг меня.
В почтовом ящике лежало письмо. На конверте были написаны моя фамилия, имя и отчество. Ни моего, ни обратного адреса. Странно, как могло попасть это письмо в почтовый ящик? Я хотел разорвать конверт, но он был из плотной и эластичной бумаги. Тогда я вернулся к себе в квартиру и надрезал конверт ножницами. На стол выпал сложенный вдвое лист бумаги. Я развернул его. В верхнем левом углу были оттиснуты две летящих навстречу друг другу стрелы. На листе четким почерком написано: "Здравствуй, Олег! Вот я и пишу тебе, как ты хотел. Я ждала целую неделю, надеясь, что ты зайдешь ко мне. Но ты, наверное, очень занятой человек. Выбери время. Зайди или хотя бы напиши. Мне без тебя скучно. Анжелика".
У меня не было знакомой по имени Анжелика. Я не просил никого писать мне письма. Это был какой-то розыгрыш, шутка.
Я так и решил. Письмо я не стал выбрасывать. Любопытная все-таки штука. Положив его в стол, я пошел на работу. Кто мог пошутить надо мной? Девушки в отделе всегда выглядели такими серьезными. Да и потом, я ведь был их начальником. Хоть и молодым и часто смущающимся, но все же шефом, как меня называли за глаза. Скорее всего это сделали мужчины - начинающие ученые, подающие надежды ученые. Мы все еще были в таком возрасте, когда можно было гордиться эпитетом "начинающий". Мне недавно исполнилось двадцать два.