– Господин Флэй, – сказал лорд Сепулькревий.
– Светлость? – хрипло отозвался слуга.
– Ты не ответил на мое приветствие.
Флэй не понял, о чем говорит хозяин. Приветствие? Граф не сказал ему ни слова. И тут он вспомнил вопль сыча. И содрогнулся.
Лорд Сепулькревий постучал тростью по рукояти мачты-меча.
– Как ты думаешь, им это понравится? – спросил он. Губы его медленно разделились. – Ну что ж, мы можем хотя бы предложить его им. Хотя бы это мы сделать можем.
О последовавшем за этим кошмаре довольно будет сказать лишь то, что долгие, наполненные тягостным трудом часы завершились в Кремнистой Башне, куда они сволокли тело, предварительно сплавив его к бреши в парапетной стене, через которую с крыши стекало озеро. Свелтер низвергнулся на две сотни футов в искрящемся под луной водопаде, и тело его нашли на мокром гравии – оно распласталось, подобно скатерти, и пускало пузыри. Затем, прежде чем выступить в неблизкий путь, пришлось еще отыскать веревку и крюк.
Белое безмолвие веяло ужасом. Лунный свет лежал, как изморозь, на Кремнистой Башне. Вдали, за длинной чередой залов, павильонов, увенчанных куполами заброшенных строений покоился, мерцая, остов библиотеки. Справа от них тянулся, весь в полосах света и мрака, сосновый лес. Сосновые шишки светились на их пути, точно слоновой кости фигурки, цепляющиеся тенями за поблекшую землю.
То, что было некогда Свелтером, поблескивало.
И Граф сказал:
– Это мой час, Флэй. Тебе же, господин Флэй, надлежит уйти отсюда. Это час моего перерождения. Я должен остаться наедине с телом. Твое торжество в том, что ты убил его. Мое же – в том, что я могу отнести его к ним. Прощай, ибо начинается моя жизнь. Прощай… прощай.
И он отвернулся, все еще держась одной рукой за веревку, а Флэй полуотошел, полуотбежал немного в сторону Замка, оглядываясь и дрожа всем телом. Когда он остановился, Граф, волокший за собой мерцающую глыбу, уже стоял на пороге изъеденного временем пролома у основанья Кремнистой Башни.
Миг, и он исчез, и ставшее странно плоским тело повара, вскальзывая по трем ступеням, которые вели к осыпавшемуся входу, заколыхалось, вторя размытыми контурами форме ступеней.
Все летело и летело по кругу – Башня, сосны, труп, луна и даже нездешний крик боли, вырвавшийся в ночь из горловины Башни – не совиный, но человеческий, предсмертный вопль человека. Эхо многократно возвратило его, и тощий, изнуренный слуга лишился чувств, между тем как небо над Башней побелело от тел кружащих сов, и вход в нее застлала огромная тяжесть перьев, клювов, когтей, раздирающих останки двух столь несхожих между собою людей.
Один в Извитом Лесу, сам походящий на сук, оставшийся неприкаянным среди вросших в землю деревьев, он двигался быстро, и по прошествии нескольких дней птицы и зайцы привыкли к хрусту его коленей.
Испещряемый солнцем там, где редел лес, темный, как сами тени, там, куда солнце не проникало, он перемещался, словно спасаясь от преследования. Столь долгое время пришлось ему спать в холодном, темном коридоре, что, пробуждаясь незащищенным, если можно так выразиться, от зари, или укладываясь на ночь, беззащитный перед закатом и сумерками, он поначалу не чувствовал ничего, кроме своей наготы да благоговейного страха. Природа, как оказалось, не уступала размерами Горменгасту. Но время шло, он научился, следуя изгибам реки и ее тростниковых притоков, отыскивать самые короткие и укромные пути средь холмов и лесов, по косогорам и болотам.
Он сознавал, что, хотя саднящая боль, причиненная утратой прежнего существования, в конце концов отпустила его, в усилиях, коих требует от него сохранение собственной жизни, в вызове, который жизнь эта бросает его изобретательности, присутствуют свои воздаяния. День за днем он осваивался с новым ее укладом. Он гордился двумя пещерами, найденными им на склонах Горы Горменгаст. Он очистил их от камней и свисающих трав. Соорудил в них каменные очаги и столы, обнес входы плетнями, чтобы отпугивать лис, и устроил ложа из листьев. Одна из пещер находилась на южном склоне, на самом краю еще не исследованной им местности. Путь до нее был не близкий да и пребывание в ней насылало на Флэя тревогу, ибо там его отделяла от Замка гора. Вторая пещера располагалась на склоне северном, эта была поменьше, но до нее было легче добраться в дождливую ночь. На прогалине Извитого Леса он построил хижину – главный свой дом. Флэй гордился своим все возраставшим умением ставить силки на кроликов и успехами в обращении с сетью, которую он с таким терпением сплел из длинных, крепких корневых волокон, и вкус рыбы, которую он в одиночестве готовил и съедал в тени своей хижины, был ему сладок. Длинные вечера походили на светлые вечности – душные, тихие, разве что прошумит порою крылом или вскрикнет летящая птица. Почти пересохший ручей тек мимо его двери, исчезая на юге в тенях подлеска. Любовь Флэя к этой выбранной им уединенной прогалине крепла с развитием инстинкта лесного жителя, инстинкта, долгое время спавшего, надо полагать, у него в крови, и с укоренением в сознании мысли, что он владеет ныне чем-то таким, что принадлежит только ему, – лачугой, которую он построил собственными руками. Было ли это бунтом? Он не знал. Кончался день, он садился у двери хижины, опершись подбородком на колени, обхватив костлявыми ладонями локти, и задумчиво (угрюмо, сказал бы сторонний наблюдатель) смотрел перед собою на удлинявшиеся дюйм за дюймом тени. Он перебирал в уме всю касающуюся до него историю Горменгаста. По Фуксии – теперь, когда он с ней больше не виделся, – Флэй тосковал сильнее, чем мог когда-либо вообразить.
Недели шли, искусность его росла, так что ему уже не приходилось по полдня, а то и дольше пролеживать с палкой в руке перед выходом из кроличьей норы или тратить долгие часы на сидение у реки, выуживая из-за отсутствия нужных навыков наименее пригодную к употреблению рыбешку. Теперь он мог больше времени уделять подготовке хижины к близящейся осени и неизбежной зиме; изучению все более отдаленных земель и размышлениям в вечереющем солнечном свете. Вот тогда-то чаще всего и возвращались к нему отвратительные, кошмарные воспоминания. Форма облака в небе – какой-нибудь красный жучок – все могло вдруг разворошить этот ужас, и он впивался ногтями в ладони, пока картины убийства и последовавшей за ним смерти хозяина заволакивали тусклотой его мозг.
Он иногда по нескольку дней не взбирался в предгорья, не выходил к опушке Извитого Леса, чтобы взглянуть на длинный ломаный силуэт Замка. Проводимые в лесу одинокие часы заставляли Флэя забывать о реальности всякой иной жизни, так что временами он неловко пробегал между пней, охваченный внезапным страхом, что никакого Горменгаста нет и не было никогда – что ему все это приснилось – что нет на свете ни места, ни сущности, к которой он принадлежит, – что он единственный на всей земле живой человек, пригрезившийся бесконечным ветвям.