Так мы и жили. Эмили не покидала квартиру даже в своих фантазиях, которые, как я заметила, становились более приземленными и утилитарными.
Куколка росла, меняла оболочки, и однажды, явно стыдясь, что истратила так много, она резко и неизящно — но очень вежливо, в своей обычной кошмарной манере — потребовала у меня еще денег. Она снова отправилась по рынкам, вернулась с какими-то поношенными одежонками, одним махом превратившими ее из ребенка в девушку и даже в женщину. Эмили тогда уже было тринадцать, шло к четырнадцати, но во взрывной вспышке времени могло бы сойти и за семнадцать, за восемнадцать. Полагаю, что тогдашние тамошние герои, цветы асфальта, ее не стоили, что она могла требовать того, что считала справедливым природа, — парня лет семнадцати-восемнадцати, даже старше.
Однако банда, толпа, стая — еще не племя, но на пути к таковому — тоже переживала период взрывного развития. Снег пока что не сошел с мостовых, оттенял мрак стволов и ветвей, свежую весеннюю зелень листьев. Эмили сочеталась — в мечтах — с романтическими героями, генералами да гигантами гаремов, а перед окнами нашими по вечерам собиралась пестрая группа молодых людей, к которым стягивались окрестные девицы. Вечерами общим счетом до трех-четырех десятков молодых людей объединялись в толпу, слонялись по мостовой. Мы наблюдали здесь то, что считали возможным только там, далеко, что до сих пор лишь прокатывалось через наши улицы.
То же самое происходило и в других частях города. Они собирались, восторгались, мечтали, подражали — и становились теми, кому подражали. Все это замечали, обсуждали в чайных и пивных, строили прогнозы. Все знали, что молодежь скоро двинется в путь. Мы проявляли обычное ритуальное беспокойство, поражались своей близорукости, беспомощности, но понимали, что это неотвратимо случится.
Эмили приступила к демонстрации своей особы. Сначала из окна, выставляясь почти в полный рост и чуть ли не вскакивая на подоконник. Затем вышла и принялась прохаживаться по нашей стороне улицы, как бы не замечая собравшихся напротив. Этот «демонстрационный» период затянулся дольше, чем я ожидала. Страшно ей было сделать прыжок из детства, порвать со свободой мечты. Теперь Эмили выглядела как ее однолетки и должна была мыслить и действовать, как они. А как выглядели ее однолетки? Разумеется, практичность одежды доминировала над внешним видом и определяла его. Брюки, куртки, пиджаки, свитеры, шарфы; все прочное, теплое. Рынки старья, свалки и помойки поставляли множество барахла всевозможных фасонов, которое могло пойти в ход перекроенным или без изменений. Так что выглядели они, пожалуй, как цыгане, причем цыгане прошлых веков, традиционные, водевильные. Теплая, удобная, свободная одежда и обувь, ноги должны нести их далеко и без устали. Пестрота, умышленная или нет, оказалась неизбежной; они оттеняли весенние мостовые, как мотыльки.
Пришел день, когда Эмили пересекла улицу и подошла к толпе, легко и просто. Почти сразу же ей предложил сигарету тип, смахивавший на вожака. Сигарета, зажигалка — и Эмили затянулась с удивившей меня легкостью. Раньше она при мне не курила. Она оставалась там долго, до темноты. Толпа смутно шевелилась под деревьями. Молодые люди негромко переговаривались, прикладывались к бутылкам, регулярно выныривавшим из карманов курток; стояли, сидели на заборчиках, на бордюрах и поребриках. Этот участок мостовой, прилегающий пустырь с деревьями, заросший дикой травой, отгороженный с одной стороны низенькой оградой, а другой упирающийся в старую стену, стал как будто ареной. Толпа застолбила его и оформила собою, и с тех пор это место в нашем сознании неразрывно связано с рождением и развитием нового племени.
Но Хуго Эмили с собой не взяла. Обняла, расцеловала, потолковала с ним задушевно, нашептывая что-то в безобразное ухо зверя, и оставила дома. Он сидел на стуле перед окном, спрятавшись за штору, и следил за Эмили.
Неожиданно оказавшийся в комнате человек мог задать вопрос: «Это ведь собака?» Мог даже воскликнуть: «Ну и цвет у этой собаки!» То, на что смотрела я — и чего никогда не видела Эмили, ибо зверь всегда встречал хозяйку, поворачиваясь мордой в ее сторону прежде, чем она вошла в дом, — представляло собой соломенно-желтую собаку, неподвижно сидящую спиной к комнате, свесив хвост со стула, печально и внимательно уставившуюся наружу. Собака. Собачья преданность, приниженность, терпеливость. Хуго, вид сзади — собака, вызывающая в наблюдателе обычные эмоции: сочувствие, неловкость, ощущаемую в присутствии раба или узника. Но стоило зверю повернуть голову, и наблюдатель, собиравшийся заглянуть в теплые подло-приниженные, льстивые собачьи глаза, поражался. Никакая это не собака, и ничего в этом звере нет от раба, от человека! Жутким светом сияют нечеловеческие фосфорно-зеленые радужки. Глаза кошачьих, и ничего в них молящего, сожалеющего, никакого самоуничижения. Глаза кошки на собачьей морде… хотя, нет, физиономия тоже кошачья. Морда кошки и тело пса. Зверь, безобразие которого так же притягивало взгляд, как обычно привлекает красота, — я всегда ловила себя на том, что невольно на него глазею, пытаюсь в нем и с ним разобраться, понять статус, права, место в жизни, власть над Эмили этого существа… Ведь именно его обнимала, гладила, целовала Эмили, возвращаясь домой пьяной и прокуренной, полной опасной жизненной энергии, почерпнутой в своей новой компании, частью которой она стала.
Теперь она уходила туда каждый день, чуть ли не после обеда, и возвращалась уже заполночь. А мы с Хуго сидели у окна, подглядывали из-за штор, всматривались в почти полную тьму — один тусклый фонарь тщетно пытался осветить весь пустырь. Призрачно белели размазанные пятна физиономий, поблескивали бутылки, тлели сигаретные светлячки, вспыхивали зажигалки и спички. Голоса слышались, лишь когда кто-то смеялся или пел, когда вспыхивала ссора. Хуго при этом вздрагивал, съеживался. Но ссоры затухали быстро, их подавлял закон стаи, коммунальное вето.
Заметив возвращающуюся Эмили, мы покидали наблюдательный пост и быстренько притворялись спящими на своих законных местах, чтобы она на заметила нашей шпионской деятельности.
В течение всего этого периода, проникая сквозь цветы и листья обоев, скрытых слоем белой полупрозрачной краски, я обнаруживала в комнатах полнейший беспорядок. Кто или что тому причиной, мне установить не удалось. У меня складывалось впечатление, что, заполучив этот довесок к повседневной моей жизни, я получила также поручение, невыполнимую задачу, которую следовало выполнить. Ибо, как я ни старалась: мыла, отскребала, чинила, оттирала, подклеивала, расставляла мебель, — возвращаясь, снова обнаруживала тот же — и еще худший — кавардак. Гнусные проделки домовых. Бодрость и энтузиазм узнавания, свойственные мне при первых визитах за стену, сменились упадком сил, дурными предчувствиями.