Он нарочито задрал локоть, и Ирма, раскрыв над головой парасоль, покачивая бедрами и выставив нос, словно компасную иглу, взяла его под руку, и так они вошли под сень древес.
Фуксия подняла с земли Титуса и уложила его себе на плечо, а Нянюшка свернула ржавый ковер, после чего и эти трое тронулись, своей чередою, в обратный путь.
Стирпайк уже достиг противного берега, и ведомая им ватага возобновила détour озера, неся на плечах толстые ветви каштана. Юноша живо шагал впереди, покручивая в пальцах трость с потайным клинком.
Еще долгое время после того, как капля сорвалась с листа падуба и мириады отражений, плававших по ее поверхности, стали частью всего, что ушло навсегда, лицо, маячившее в схожем с шипом боярышника окне, продолжало глядеть в лето.
Лицо это принадлежало Графине. Она стояла на стремянке, потому что только так удавалось ей выглянуть в высоко расположенное, заросшее плющом оконце. Темную комнату за ее спиной наполняли птицы.
На багряных обоях лежало несколько пламенеющих пятен – это солнечные лучи, сумевшие протиснуться мимо Графининой головы, с безмолвным ожесточением били в стены. В полусвете они оставались полностью неподвижными, горя бестрепетно и потопляя все окружающее в еще пущем сумраке, в своего рода покорном движении, в контригре теневых объемов с оттенками от густой пепельной серости до черноты.
Птиц различить было трудно – в спальне Графини не горело ни единой свечи. Лето пылало за высоким оконцем.
В конце концов, Графиня спустилась с лестнички, делая один мамонтовый шаг за другим, пока обе ноги ее не стали на пол, и, повернувшись, направилась к тусклой кровати. Достигнув изголовья, она запалила фитилек полуистаявшей свечки, села, откинувшись на подушки, и вывела огромными губами до странного сладкую, низкую, свистящую ноту.
При всей ее необъятности, впечатление получилось такое, словно гигантское зимнее дерево вмиг обратилось в летнее. Но не листья покрыли ее, а птицы – покровом таким же плотным, как листва. Глаза их мерцали, отражая пламя свечи, как сотни стеклянных бусин.
– Слушайте, – сказала она. – Мы здесь одни. Дела принимают дурной оборот. Что-то разладилось. Затевается нечто злое. Я в этом уверена.
Глаза ее сузились.
– Но пусть попробуют. Мы подождем. Мы торопиться не станем. Пусть поднимут на нас свою мерзкую руку, и тогда, клянусь Погибелью, мы свернем им шеи. Через четыре дня Вографление – а там я заберу его к себе, мальчика, ребенка – Титуса Семьдесят Седьмого.
Графиня встала.
– И бог да простит мою душу, ибо я буду в этом нуждаться! – пророкотала она, и птицы забили крыльями, переступая, чтобы сохранить равновесие. – Бог да простит ее, когда я найду негодяя! Не знаю, как там насчет отпущенья грехов, но удовлетворение я получу!
Она извлекла из ближайшей корзинки несколько хлебных крошек и вложила их себе в губы. Одна из пичуг, заслышав дробное цоканье ее языка, принялась склевывать крошки, но глаза Графини все еще были полуприкрыты и остававшиеся на виду малые доли райков поблескивали жестко, как мокрый кремень.
– Удовлетворение, – хрипло повторила она, словно бы вымурлыкивая слоги. – Все сходится к Титусу. Гора и камень, Род и Обычай. Пусть попробуют тронуть его. За каждый его волос я остановлю чье-то сердце. И если, когда все уляжется, милость Господня почиет на мне – хорошо; а если нет, то и пусть.
Нечто, облаченное в белый саван, направлялось к дверям, ведшим в покои близняшек. Замок спал. Вселенское безмолвие. Нечто было нечеловечески высоким и, казалось, не имело рук.
Тетушки, обнявшись, сидели в своей комнате у холодной каминной решетки. Они так долго ждали, когда повернется ручка двери. Вот она и начала поворачиваться. Двойняшки не отрывали от нее глаз. Они уже больше часа глядели на нее – через скудно освещенную комнату, под тиканье бронзовых часов. И внезапно в постепенно ширящейся щели объявилось, зацепив притолоку, Нечто – осклабленная, с застывшими чертами башка, голый череп.
Кричать они не могли. Двойняшки не могли кричать. У обеих перехватило горло, руки и ноги заледенели. Четверка их выпученных глаз являла собой жуткое зрелище; сестры стояли, парализованные, а между тем ухмылявшаяся мертвая голова взвыла:
– Ужас! ужас! ужас! чистый, голый, кровавый!
Следом девятифутовый саван вплыл в комнату.
Для черепа старика Саурдуста нашлось, наконец, применение. Стирпайк насадил его на кончик трости с тайным клинком, осыпал фосфором и задрапировал простыней, свисающей по сторонам от него – сооружение это удерживалось на трости гвоздиком, вбитым черепу в маковку. Юноша держал его футах в трех над головой, проделав в простыне разрез на уровне собственных глаз. Длинные скульптурные складки ткани ниспадали до самого пола.
Двойняшки были уже белей простыни. Рты их раззявились, но вопли, лишенные возможности вырваться наружу естественным путем, раздирали сестер изнутри. Сестры стыли в ледяном ужасе, волосы их, сами собой распутавшись и распустившись, встали стойком, подобно траве степей, поднимающейся в меркнущем свете, когда внезапный порыв ветра сотрясает ее, предвещая приближение бури. Они не могли даже покрепче прижаться друг к дружке, поскольку члены их налились холодной каменной тяжестью. Это был конец. Нечто, задевая потолок головой, бесшумно приближалось к ним, как единое целое. При всем его нечеловеческом росте, оно как бы и вовсе роста не имело. То был призрак не просто высокий – неизмеримый; Смерть, надвигающаяся подобно природной стихии.
Стирпайк наконец понял, что если он не примет решительных мер, сестры рано или поздно выболтают тайну Пожара – редкая сеть извилин, покрывающая их пустые мозги, не сможет ее удержать. Сколь ни сильна его власть над ними, никакой уверенности в том, что безропотность, сама собой одолевавшая сестер, когда он оказывался рядом, будет сохраняться и в присутствии других людей, питать невозможно. Как понимал теперь Стирпайк, уже с первой минуты поджога все его существование зависело от их языков, – оставалось лишь радоваться, что его до сих пор не уличили, – и он совершенно напрасно надеялся, что сестрицы при всей их пустоголовости смогут, однако ж, понять, какая опасность грозит им, если на них падет хотя бы тень подозрения. Он понял, наконец, что только страх и обман способны запечатать их праздные рты. И потому пролежал несколько ночных часов без сна, обдумывая нынешний маленький маскарад. Фосфорный порошок, состряпанный им в аптеке Прюнскваллора заодно с ядами и до сей поры не пригодившийся, трость с клинком, так ни разу и не обнаженным, если не считать тех минут, когда он, оставаясь один, наводил лоск на тонкую сталь, и простыня. Вот и все ингредиенты, потребные для создания ходячей смерти.