Она пыталась сопротивляться, вырывалась, но не кричала – удерживала мысль о позоре. Но Мережко был значительно сильнее и опытнее ее. И она только плакала и кусала руки, пока он ставил ее то так, то эдак. А потом, одевшись, просто сполоснул ей лицо водой над раковиной, снова выглянул в коридор и сказал: «Можешь идти». После этого он два-три раза в неделю приказывал ей остаться. В первый раз она не послушалась его, но он поймал ее на следующий день в школьном коридоре и с казал, что если она не останется сегодня, обо всем, что между ними произошло, будут знать мальчики ее класса. С подробностями. Она понимала, что в огласке не заинтересован прежде всего он сам, но страх был сильнее логики, и она покорилась. А вскоре эта тошнотворная близость стала для нее привычной.
Потом она «залетела», и Мережко отправил ее на аборт. Родителям она наврала, что поживет у подруги (у той, якобы, уехали домашние, и ей одной страшно) и легла в больницу. А там, оказалось, работала знакомая матери. Ниточка потянулась, и все выплыло наружу. Тогда-то оскорбленные родители и решили, что она должна подать в суд.
Мережко их связи не отрицал. Но его версия выглядела совсем иначе. Он изложил романтическую историю любви пожилого уже человека к юной девушке, которая, к великому изумлению, страху и радости ответила ему взаимностью. Он располагал к себе суд (да, признаться, и меня) тем, что говорил о Наташе только хорошее и лишь однажды упрекнул ее в слабости, в следствии которой она, по его мнению, и поддалась давлению родни, считающей их связь порочной и неестественной. «Но может ли быть любовь порочной?» – обращался он к суду, и последний, не привыкший к подобной лирике на процессе, размякал и даже шмыгал носами. Что и говорить, даже я, при всей моей антипатии к Мережко на этот его риторический вопрос склонна была ответить: «Нет, не может». Иначе, кем я должна считать себя?
Наташа не отрицала, что изредка подсудимый делал ей дорогие (по масштабу школьницы) подарки, часто дарил цветы, пару раз выручал ее в каких-то сложных школьных ситуациях, фотографировал (он ведет школьный фотокружок) и дарил потом отличные снимки. Короче, был как будто бы не безразличен…
Но я не верила! Я видела, он – безжалостный мерзкий паук, она – перепуганная измученная колибри. (Бумага простит мне такие слащавые обороты.) Ну, а подарки… Не исключено, что Мережко предвидел, что когда-нибудь ему, возможно, придется нести ответ, и подарки будут для него чем-то вроде алиби.
Каждый день после судебного заседания мы до хрипоты спорили с Виктором о том, кто же все-таки в этом деле прав, а кто виноват, и какой участи достоин учитель Мережко. Кто он – старый развратник и насильник или обманутый влюбленный человек, чье чувство тем более достойно уважения, что рождено оно в сердце далеко не юношеском?
В качестве последнего аргумента я заявляла: «Но ты ведь сам помнишь, что я говорила тебе до суда: «Ты должен его защитить», а теперь, когда я посмотрела на них своими глазами, я уверена, что жертва не он, а она». На это Виктор отвечал: «То что ты изменила свое мнение, довод слабый. Естественно, шестнадцатилетней смазливой девочке легче выглядеть невинной жертвой, чем лысому учителю химии. Но это – обманчивость внешности…»
И все-таки он колебался и сам. Колебался до самого конца. Мы не поссорились бы с ним, если бы я знала, что он твердо уверен в невиновности своего подзащитного. Но я знала, что это вовсе не так, потому-то и обозлилась, когда, явно лицемеря (для меня – явно), он в последний день выступил перед судом с великолепной «от и до» выверенной и страстной речью. Он говорил о поздней, но искренней любви, о легкомысленности юности, о ханжестве семейного круга, и выходило, что Мережко не только ни в чем не виноват, но как раз он-то и обманут жестоко в своих самых лучших чувствах. И звучало это очень, очень убедительно. «Изнасилование? – спрашивал он сам себя и тут же отвечал, – а как же тогда фотографии?.. Или приводил какую-нибудь интимнейшую мелочь из их истории, способную умилить кого угодно. Но самым гадким было то, что почти все мелочи эти он брал из НАШЕЙ истории…
– Как ты посмел? – накинулась я на него, когда суд удалился на совещание.
– Это мой профессиональный долг, – огрызнулся он.
– Защищать подлеца?
– Я вовсе не уверен в последнем.
– Но ведь ты не уверен и в обратном!
– Это не освобождает меня от выполнения своего долга.
– Но средства?! Что, все средства хороши?
– Да.
– В том числе и предательство?
– О чем ты?
– Ты меня предал, понимаешь? – бросила я, еле сдерживаясь от того, чтобы не разрыдаться. – И не звони мне, понял? Пока! – И вылетела в коридор.
Я живу без него вот уже четвертый день.
А сегодня в трамвае мне попался билетик – тринадцать-тринадцать. И я не знаю – то ли он счастливый, то ли наоборот – очень несчастливый.
Я уже записывал рассказ Годи о трехполой расе. Сегодня днем, приняв и проводив четверых посетителей, он попросил меня объяснить остальным ожидающим, что до завтра приема не будет, и уже через полчаса мы сидели в креслах у камина, и Годи, вороша кочергой угли за решеткой, начал сам:
– Да, Андрей. При всем многообразии, при всей кажущейся исключительности, в основе своей человеческие судьбы удивительно похожи. Одни и те же ситуации, словно одни и те же цветные стеклышки в калейдоскопе, складываются в узоры, кажущиеся непритязательному взгляду неповторимыми в своем роде. Но – лишь НЕПРИТЯЗАТЕЛЬНОМУ взгляду…
– Они действительно неповторимы, – возразил я, – любое разнообразие изначально основывается на однообразии. В конце концов, весь мир состоит из одних и тех же элементарных частиц…
– Да я, в общем-то, не против, – согласился он, – я о другом. О том, что жизни и судьбы, в сущности, повторяют друг друга…
– Известно, что все грандиозное здание мировой литературы зиждется всего лишь на двенадцати «блуждающих сюжетах»…
– Если вы, любезнейший, не прекратите, пытаясь блеснуть своей эрудицией, перебивать меня, – сказал Годи твердо, – я тотчас же науськаю на вас Джино.
Упомянутое перепончатокрылое висевшее в данный момент вниз головой, уцепившись коготками за люстру, чуть позади и справа от меня, бросило на меня мимолетный, но пронзительный взгляд и издало сосуще-хлюпающий звук.
Я предпочел промолчать, а Годи, выждав долгую паузу и удостоверившись, что я готов слушать не перебивая, объяснил собственное раздражение:
– Признаться, я никак не мог четко сформулировать мысль, которую собирался высказать, топтался вокруг да около, а вы еще сбиваете меня своими нелепыми замечаниями. Я просто хотел сказать, что все человеческие драмы проистекают от желания каждого жить в комфорте – как физическом, так и душевном.