— Я успокоился, — с горечью говорил Гонсалес, — и на рассвете наконец уснул. А в полдень в той же комнате Гамова впервые встретился с Николаем Пустовойтом, моим будущим тайным сотрудником, моим будущим открытым противником. И мы с ним договорились, а Гамов одобрил нашу договоренность, что приговоры мои будут исполняться реально, только когда Пустовойт не подберет для них весомых возражений. А если такие возражения поступят, но политическая необходимость будет на моей стороне, свершится не кара, а имитация ее. Пустовойт пообещал создать в своем ведомстве тайную инженерную группу, разрабатывающую видимость казни без ее реального исполнения. Он же потом устроил секретные убежища для мнимо казненных, где они должны были содержаться до нашей победы. Как функционировали эти учреждения Пустовойта, может рассказать генерал Семипалов, сам пожелавший совершить над собой во имя политических целей такую обманную операцию. Он, правда, считал, что только для него придумана эта «классически неклассическая» операция, так он сам квалифицировал ее, воротившись к власти. Он и не подозревал, что операции эти и до него были исполнены тысячекратно.
— Так я и думал в те первые дни, — говорил Гонсалес. — И спокойно объявлял смерть убийцам детей и женщин. Но спокойствие мое строилось из песка, оно стало осыпаться с каждой новой казнью. Я понял, что утешаю себя лживой мыслью — жизнь за жизнь, голову за голову. А за сотни голов всего одна? Разве одна отнятая жизнь уравновесит массу отнятых жизней? Равновесия не получалось. И каждый день приносил усиление этой великой несправедливости — гора снесенных голов все вырастала, ей противостояла только одна ответная голова. Все мы торопили победу. Победа осуществилась. Настал день ответа за все, что было сделано. Не рубщики теней, как назвал нас Семипалов, а верховные судьи справедливости вышли на арену истории. Я совмещаю в себе неслыханное в мире триединство — обвиняемого, обвинителя и судьи. И хоть время для вынесения приговора еще не настало, прения сторон продолжаются, торжественно объявляю: как обвинитель — требую для себя смертной казни, как обвиненный — признаю справедливость такого приговора, как судья — поступлю по велению справедливости. На этом объявляю перерыв.
Он сразу покинул зал. Не знаю, где он скрывался, но его не было видно с добрый час. Гамов с уважением сказал:
— Сколько же мук нес в себе этот человек, а мы и не подозревали о такой раздвоенности его души.
— Что до меня, то я всегда ощущал в нем разительное противоречие, — возразил я. — Такая ангельская красота лица — и такие черные дела. Согласитесь, что одно никак не согласуется с другим.
— Теперь противоречие души и внешности снято.
— Вас это радует, Гамов? Светлый Гонсалес еще страшней Гонсалеса темного. Он жаждет возмездия за совершенные поступки, а это значит, что он поступит с нами, как прежде поступал с бандитьем. Он присудит нас к смертной казни!
Гамов пожал плечами и ничего не ответил.
После перерыва Гонсалес вызвал свидетеля защиты — Ореста Бибера.
Прошло много времени с того дня, когда приехавший издалека философ средних лет вступил в самонадеянный спор с Гамовым и потерпел поражение в этом споре. Он был тогда полон уверенности, что несколькими аргументами убедит Гамова в ошибочности его концепции мирового развития. Бибер взял на себя в тот день функцию нашего обвинителя, сейчас вызвался быть защитником. Видимо, долгое раздумье у себя в Клуре и потом в лагере военнопленных заставило его переоценить прежнее понимание мировых событий.
Он поместился рядом с Константином Фагустой. Вдвоем они составляли забавное противоединство — массивный, крупноголовый, лохматый Фагуста — средней руки медведь, обозвал его как-то Павел Прищепа — и высокий, по-молодому стройный, узкоголовый, с птичьим профилем философ.
Бибер начал с того, что основа сегодняшних судейских споров коренится в личности Гамова.
— Редактор «Вестника» Пимен Георгиу поведал нам, что все статьи, защищавшие правительство, руки диктатора. Редактор «Трибуны» откликнулся на это признание столь же необычным заявлением, что все статьи против правительства, появлявшиеся в его газете, тоже принадлежат диктатору. Дипломат Жан Войтюк поднял вопрос о соотношении добра и зла в действиях Гамова и обвинил своего бывшего руководителя генерал Семипалова в том, что тот мог достигать своих целей только ценой измены и обмана. А Семипалов указал, что нельзя рассматривать попутное зло независимо от совершенного им с Гамовым исторического добра. Новую нотку — и тоже связанную с личностью Гамова — внес главный каратель Аркадий Гонсалес. В отличие от Семипалова, попытавшегося охватить ширь проблемы, Гонсалес сосредоточился на своей личной ответственности за террор, названный в свое время Священным. Словечко «священный» принадлежит к оправдательным, оно заранее объявляет террор не только необходимым, но и того сильней — желательным. Но сегодня тот же Гонсалес поведал нам, что не находит прощения для своих действий, что видит за них единственное воздаяние — собственную смерть. И так как во всех своих поступках он следовал велениям диктатора, то тем самым заверяет, что и Гамову надлежит ожидать такого же завершения своей блистательной карьеры — смертной казни.
— Кто из них всех, обвинителей и защитников, прав? — поставил Бибер главный вопрос и ответил: — Каждый прав, если оценивать их аргументы по критериям философии, а не по личным страстям. И по тем же высшим критериям каждый в той же степени неправ. И сейчас я попытаюсь это доказать. И я оттолкнусь от того, чем Гамов побил меня в нашем давнишнем споре.
Дальше Бибер объявил, что все до него рассматривали реальные исторические события либо оторванно одно от другого, либо в их равновесной неподвижности. А мир существует лишь в непрерывном движении — то идет вперед, то кипит в противоборстве без развития, то отступает назад. В том их споре Гамов указал на общеизвестный, в общем, факт, что мировая история движется вперед, а не назад, что мир совершенствуется, а не деградирует, что материальное и духовное благоденствие все растет — и это главный смысл совершающегося пути. Недавно в «Трибуне», продолжал Бибер, опубликована запись того, как Гамов усмирял бунт в дивизии водолетчиков. И там приводится замечательная выдержка из речи Гамова офицерам, подавленным тем, что их питомцы поднялись на них, требуя немедленной отправки на фронт: «Спасибо вам, офицеры, что воспитали солдат, способных превзойти вас самих». В этом обращении Гамова к офицерам глубочайшая философская истина возглавленного им движения. Ибо он пришпорил историю, как вяло передвигающегося коня. Ибо он чрезвычайно умножил объем добра, осуществляемого в мировом процессе. И если при этом умножалось и совершаемое попутно зло, то оно становилось в сумме все меньше и меньше сравнительно с накапливающимся добром. Нужно судить исторические события не по отдельным фактам, а по окончательному результату. И вот итог — вся планета объединена, впервые в истории война государств друг против друга практически невозможна, ненависть, распалявшая народы, сменилась взаимной помощью. В войне, начавшейся как истребительная, возникло и стало господствующим международное великодушие — разве это одно не оправдывает все то скверное, что неизбежно возникает в самом скверном действии человечества — войне государств?
Бибер разглагольствовал еще долго. Он хорошо подготовился к выступлению на суде. Не знаю, как обстояло у него с философией, но исторические факты он толковал правильно. Я даже удивился — до чего же много мы совершили такого, за что надо хвалить, а не наказывать.
Вечер был свободен от словопрений, я пошел в свой служебный кабинет. Секретарь доложил, что просящихся на прием стало еще больше, но он всем, как я велел, отказывает. Я попросил список. Среди множества людей значилась группка из троих — генерала Пеано, полковника Каплина и солдата Сербина. Сочетание было столь удивительным — командующий всеми армиями и простой солдат, — что свидетельствовало о чрезвычайности. Я попросил секретаря позвать их. Они явились быстро — вероятно, где-то собравшись, уже ожидали вызова. Я с усмешкой сказал Пеано:
— Раньше вы не испрашивали приема, Альберт, а просто входили.
— Раньше была война, генерал. Сейчас войны нет, и я прошу разговора не один, а с группой товарищей.
Все это Пеано выложил без тени улыбки на всегда улыбающемся лице. Даже в дни наших неудач на поле боя он не выглядел таким мрачным. Я понимал, что они втроем будут говорить со мной о процессе.
— Говорите, Пеано.
— Говорить будет Сербин. Он убедил нас идти к вам. Он считает, что только вы можете найти выход из нехорошей ситуации.