Почти все сестры милосердия, попадавшиеся мне на глаза, казались молодыми и невероятно красивыми. Одна из них была невиданно помолодевшей женой Сталина. Она непрестанно о нем заботилась, глаз с него не сводила: то под руку вела по коридору в столовую, то к парикмахеру, когда тот к нам приходил, — подстричь обвисшие усы мужа. Часто по всему помещению разносился невероятно сладостный, упоительный аромат. Я считал, что распространяли его чудотворные целебные бальзамы, которые втирали в кожу всем, кто находился на специальном режиме. Аромат этот был сложен: благовония, ладан, смирна, анис и бог знает какие еще препараты. Имелось в лечебнице и два помещения для купания: душевое и ванное отделения. Души находились в подвале. Направляясь туда в деревянных шлепанцах, мы проходили мимо кубовой, о которой заботился пожилой монгол с пергаментной кожей. Он сидел у котла на низенькой скамеечке и курил третьесортные сигареты. Мы частенько потчевали друг друга табачком. Обменивались и парой слов; так я узнал, что он уже много лет живет и работает здесь, что он один на свете и чувствует себя совершенно умиротворенным.
Ранняя весна. На свидание пришла Татьяна и мы уселись в садовой беседке. Теплая погода вызывает ощущение счастья. От деревьев в цвету и молодой травки веяло спокойствием и красотой. Сотни пчел жужжали среди лепестков, занимаясь своим делом. Воробьи чирикали, играя друг с другом, как дети.
Пытливо на меня глянув, чтобы угадать, как я отнесусь к сообщению, жена сказала:
— Умерла твоя мать.
— Когда? — спросил я равнодушно.
— Неделю тому назад.
— Расскажи мне, как все произошло! Я об этом не раз думал.
— Она умерла спокойно и красиво. Весь день работала в саду, кормила голубей и впервые взяла на колени кота. Он сладко мурлыкал, а она улыбалась.
«Думаю, Гошо выздоровеет!» — вдруг сказала мне мать.
— Конечно, выздоровеет! — ответила я, — Тем вечером она что-то рано утомилась, постелила себе и вскоре уже спала. Поздно ночью я проснулась от странного волнения. Всматривалась в темноту, прислушивалась.
Громкий крик, но не болезненный, а проникнутый горячей любовью, донесся из ее комнаты:
«Гошо!»
— И больше ничего — только зов, отправленный к тебе. Она умерла от разрыва сердца.
— Странно, — удивился я. — Странно, что она умерла с моим именем на устах, а не с именем моего отца. Я знаю, мать его очень любила.
— Может, тут дело в том, что ты — плоть от ее плоти, а отец твой — все-таки чуждый ей элемент. Жаль тебе матери?
— А как же, — ответил я. — Но только я не почувствовал сейчас того, что раньше испытывал в подобных случаях: сердце словно обваривало кипятком. А тут оно не прореагировало. Похоже, я заранее, перенося всевозможные человеческие страдания, смирился со смертью матери.
— Может быть, — заметила жена и, немного помолчав, добавила: — А Магду тебе жаль?
— Причем тут Магда? Она-то ведь жива?
— Нет, ее тоже нет в живых, — сказала жена и заплакала.
— Татьяна, что ты говоришь? Какой ужас! Разве это возможно? Отчего умерла наша девочка? И когда? Прошу тебя, не плачь!
— Она умерла, еще когда ее сбил грузовик. А ты не понял, потому что уже страдал нервным психозом.
— Ох, Татьяна! — прорыдал я. — Они нарочно убили нашего ребенка. Ты не знаешь, они ведь нарочно инсценировали катастрофу. Они сделали это, чтобы мучить меня, потому что я враг им, они считают меня предателем и шпионом. О, ты не знаешь, как они жестоки!
— Ты несешь полную несуразицу, — сказала Татьяна.
— Нет, нет, милая, ты просто ничего не понимаешь! Я тогда еще заметил, как поглядывал на меня из-за грузовика наш квартальный общественник. Убийство — его рук дело, будь уверена! Ты что думаешь? Что я здесь в больнице? Нет, я угодил в лапы следователей. Здесь все — агенты и шпионы. Видишь вон того профессора с седой бородой? Он — самый главный палач. Продался за зарплату и мучает людей, чуть что — электрошок, так и вырывает любые показания. Вечером, как только усну, он прикрепляет мне к черепу специальный аппарат для чтения мыслей.
— Молчи, молчи, — шептала жена и плакала. — Я — то, наверное, больше всех измучена.
— Да, ты, конечно, намучилась. На тебя удар сыпался за ударом. Скажи, могу я тебе чем-нибудь помочь?
— Постарайся побыстрее выздороветь.
— Вероятно, я был очень болен.
— Да, разболелся ты не на шутку, и дай бог, чтобы такое больше не повторилось.
— Не повторится, будь уверена! Вот выйду отсюда, и мы снова заживем вдвоем, снова будем счастливы. Что ты сделала с моей машиной?
— Продала.
— И правильно. Ничто не должно напоминать нам о несчастьях.
Но конец несчастьям пока не пришел. Они преследовали меня постоянно. Я ведь все еще не вылечился.
Пребывание в психиатрической лечебнице не всегда меня забавляло, порой оно было чрезвычайно мучительно. Так, например, на последних фазах выздоровления, когда сознание мое полностью прояснилось, часто наступали моменты бешеного неприятия и решеток, и людей, и жизни. Я изо всех сил колотился головой о стену, чтобы разбить череп. Выпрямившись во весь рост на кровати, плашмя падал на бетонный пол, надеясь, что череп разлетится на кусочки. Но все напрасно. Руки, ускользая из-под контроля центральной нервной системы, выбрасывались вперед, стоило бетону приблизиться к глазам, смягчали удар, и голова лишь мучительно сотрясалась, долго потом болела. Но это боль чисто физическая. Нет в ней ничего страшного.
Страшна боль, пронизывающая кору головного мозга, боль, которая обрушивается на сознание, на саму мозговую ткань. Мне кажется, страшнее этого не может быть ничего на свете. Взять хоть какие физические страдания — ведь есть же у организма человека против них защита: потеря сознания. Приходит момент, за пределами которого сознание отключается с помощью рычага муки. Но одно лишь уничтожение может спасти от нечеловеческих страданий несчастный мозг, оказавшийся в том же состоянии, что мой. Это тем более ужасно, что стремлению к самоуничтожению противостоит инстинкт самосохранения. Два начала — животное и высшее — схватываются в каком-то чудовищном поединке.
Как я только не пытался положить конец своей жизни! Даже составил список способов самоубийства и упорно прибегал к ним, борясь, с одной стороны, с мучительным ужасом перед существованием, а с другой — с инстинктом самосохранения. С сильным, вечным, первичным инстинктом, стоящим на страже жизни и гармонии в животном царстве.
Запершись в комнате, я вылил на пол флакон одеколону (бензин просто не пришел мне в голову) и чиркнул спичкой. Когда пламя побежало по доскам, я заполз под кровать и, с головой завернувшись в одеяло, стал ждать потери сознания, удушья и смерти. Напрасно! Выгорев, одеколон слегка обуглил доски пола и письменный стол, уничтожил несколько рукописей — и только.