На пороге стояла нарядившаяся на похороны тетка в новом зеленом сарифане, уже размотавшемся на животе. Она была пьяной.
— Пойдем вниз, Грым, — сказала она, — Ехать скоро.
— Я не поеду, — ответил Грым.
— Тогда выйди попрощаться. И еще прокуратор пришел. У него к тебе дело.
Поминальный стол был накрыт в главной комнате. За столом сидели родичи Грыма — дядья, тетки, пара двоюродных братьев и даже маленький племянник из деревни. Грым подумал, что еды на столе могло быть больше, а бутылок с рисовой волей — меньше.
Когда он вошел, прокуратор, сидевший под образом Маниту с рюмкой в руке, как раз договаривал прощальное слово:
— …не такое время, как наше. Тогда, брат, у людей чугунные носороги были, а урки ходили на них с бамбуковой рогатиной. Потому что предательство, конечно, со всех сторон. Но подвига героев это никак не отменяет, а наоборот. И нынешние наши помнить должны, им тоже скоро придется. Так не всякий сможет, как Хорь, обе ноги потерять и семью кормить. Так что давайте помянем. Лети, Хорь, в чертог Маниту, и да будет тебе космос слаще воли. И чтоб у нас все было хорошо. А оно и будет, потому как наша вера правильная. Маниту за нас.
— Маниту за нас, — нестройно повторили за столом.
Допив, все встали — теперь по обычаю надо было быстро-быстро ехать, чтобы догнать улетающего в космос духа. Грым расцеловался в щеки с воняющими луком и волей лицами, подарил деревенскому племяннику свою старую бейсболку с переплетенными буквами «ВВ», пообещал кому-то из незнакомой родни чаще захаживать в гости, и они с прокуратором остались вдвоем.
Прокуратор со своими дредами и седой бородкой выглядел точь-в-точь как один из тех воинов, которые чуть не прибили Грыма с Хлоей на дороге. Только одет он был иначе — на нем не было черных лат, а вместо полевого камуфляжа с листочками и ветками он носил городской, изображающий бетонную стену с засохшими плевками, выбоинами и разными рисунками: пробитым стрелой сердцем, богохульно разогнутой спастикой и сибиризмом «мохнаткя» (над которым, чтобы не оставалось сомнений, было изображено поименованное). На груди у него болталась полугражданская медаль, а в левом ухе висели две серьги — наверно, для лучшего контакта с молодежью, мрачно заключил Грым.
Прокуратор поставил друг против друга два стула, сел на один и указал на другой Грыму.
— Садись, — велел он.
Грым пожал плечами и сел — возразить не было повода.
Прокуратор достал из кармана костяную трубку, щелкнул зажигалкой и затянулся. В воздухе завоняло горелыми тряпками и еще какой-то тошнотворной дрянью. Прокуратор поманил Грыма пальцем к себе и повернул трубку чубуком в его сторону.
— Я не хочу, — сказал Грым.
— Я тебя не спрашиваю, хочешь ты или нет, — ухмыльнулся прокуратор. — Я тебе в приказном порядке продуть желаю. А то не поймешь ничего.
— Запрещено законом, — сделал Грым последнюю попытку.
— Закон — это я, — сказал прокуратор, взял трубку в кулак, а другой рукой бесцеремонно схватил Грыма за ухо и притянул к себе. Когда лицо Грыма оказался рядом с трубкой, прокуратор поднес губы к кулаку и сильно в него дунул. Грыму пришлось вдохнуть султан дыма, вырвавшийся из мундштука, и едкое курево обожгло ему легкие. Он закашлялся. А когда восстановил дыхание и поднял глаза, все в мире было уже не так.
Во-первых, мир стал страшен. Он сделался невероятно опасен. Яркая переливающаяся опасность исходила от всего: от окон, за которыми затаилась оркская столица, от стола, заваленного объедками и пустыми бутылками, от комода с дешевыми рюмками из синего стекла и даже от иконы с образом Маниту — символическим изображением черной дыры с аккреционным нимбом и двумя узкими фонтанами излучаемой в пустоту благодати. Маниту, похоже, был вовсе не на стороне Грыма.
Во-вторых, мир стал не только опасен, но и гнусен — невыразимо и густопсово.
В-третьих, он стал окончательно безвыходен. Спрятаться было некуда. И убежать тоже.
Но страшнее всего показался сидящий напротив прокуратор с нарисованной на груди женской промежностью, прямо к волосам которой была приколота медаль.
Грым вдруг понял, что ужаснувшее его состояние было для этого человека привычным и родным. Он приходил в него добровольно. Мало того, он шел так в бой, навстречу смерти. Это было непостижимо. Это было выше понимания. Грым почувствовал полное бессилие противостоять такому могуществу.
Прокуратор, видимо, хорошо знал, что происходит с Грымом. Он еще раз затянулся и спросил:
— Ну че, все понял?
Грым кивнул. А потом кивнул еще несколько раз, опасаясь, что в первый раз недостаточно четко выразил свою мысль. Кивки дробно поплыли к иконе с черной дырой. Но до прокуратора все-таки дошел один или два.
— Тогда поговорим, — сказал тот. — Про вас с Хлоей я знаю. Все теперь знают, кто новости смотрит. Хлоя, конечно, круто вверх пошла. Она сейчас в Зеленой Зоне, и с ней этот басурмангер.
— Дискурсмонгер, — поправил Грым.
Звук собственного голоса ошеломил его, и он тут же стал, путаясь в словах, объяснять, что вовсе не хотел обидеть прокуратора этим исправлением, а совсем наоборот — он поправляет только тех, кого уважает и любит, и его собственная мама, когда была жива, говорила «бисермонгер», от чего он так и не смог ее отучить. К счастью, вскоре он понял, что произнес вслух только слово «дискурсмонгер».
Но прокуратор, похоже, все равно все услышал.
— Мне похуй, — объяснил он.
Грым покосился на медаль и сразу поверил.
Несколько минут они молчали. Прокуратор внимательно изучал висящий на стене плакат с наложенными друг на друга профилями Рвана Дюрекса и Рвана Визита над золотым призывом:
ПОРА МАТI ВИЗНАЧДАНД, БРАТХА — ТУДЕМØ АБО СЮДЕМØ!
Плакат был редкостью, потому что их напечатали совсем мало — когда собирались устроить выборы между Визитом и тогда еще молодым Дюрексом. В конце концов передачу власти оформили по-другому: Рван Дюрекс дал прежнему кагану в ухо во время парада, и ему тут же присягнули ганджуберсерки с правозащитниками. Это, конечно, оскорбило оркскую интеллигенцию до глубины души, но Славу в те дни бомбили почти каждый день, бумажный маниту со страшной скоростью дешевел, и с верхними стилистами старались не спорить.
С тех пор прошло много лет, но пожилые орки до сих пор вспоминали о днях, когда демократура казалась совсем близкой. Такой плакат считался легкой фрондой, и его вывешивали на стену только в самых смелых либеративных домах с контактами в Желтой Зоне.
Грым начал было оправдываться, что это повесил не он, а покойный сапожник Хорь, которому удалось забраться так высоко без ног, когда ночью к нему пришли другие сапожники, подсадили его и сразу ушли — но, когда Грым совсем запутался в своем вранье, оказалось, что он опять даже не открыл рта.