— Степан, я обещаю, что не далее, как в ближайшие выходные обо всем узнаю. Говорю же, у меня сосед (на этаж выше живет), — он моряк или… как там это называется…
— Пусть даже матросом, допустим. Ну, не двадцать же четыре часа в сутки палубу драить. Или что там? Канаты скручивать. Будет, видимо, и свободное время. Можно будет наконец-то книжку открыть, спортом каким-нибудь заняться, да, хоть гиревым. Гири-то можно на судне держать, думаю. А то уже самому на себя смотреть противно. Правда же, это почти что свобода? Правда? А тут, если и выдастся вольное время, — шагаешь на оптовый рынок тряпки выбирать. Знаешь там, что ни выходные, полгорода собирается, и не обязательно ради каких-то покупок. Просто на людей посмотреть, себя показать. Или обои клеишь, или какую-нибудь халтуру ищешь, опять же для того, чтобы больше обоев купить, там, всяких, пылесосов, пельменей… И по кругу. И без конца.
Наконец он выдохся. Замер, уставившись на экран монитора, на котором, взбодренный ускоренной перемоткой, потешно наяривал секстет скрипачей. А я смотрел на Степана, чувствуя, как внутри меня, из памяти каких-то полуистлевших историй, поднималось самое неподдельное сострадание, — ибо самое неподдельное ребяческое простодушие взывало к нему.
— Признаюсь, — прошипел я, оттого, что в горле почему-то пересохло, — и не рассчитывал на столь решительный и скорый ответ твой… Но не в этом дело. Только что так активно призывал тебя к дерзанию… А вот уже и самого меня одолевают сомнения. Это не Бог весть какой свежести идея, и ты с ней встречался, все конечно: среди людей единицы приуготовлены к какому бы то ни было радикальному действию, на долю же основной массы возложена задача воспроизводства и рачительной охраны, предъявленных им с рождения основ общежития. Такой расклад, суть которого очевидна, вовсе не говорит в пользу первых, о чем искони пеклась литература или какое другое художество. Скорее наоборот, именно в косном сонном мире филистеров во все времена и сохранялись самые гуманные, самые человечественные идеалы, самые нежные чувства и трезвый рассудок. Правда, обычно в виде «консервов». Но! То, что называется подвигом, обывателю недоступно. И прежде всего потому, что подвиг всегда бессмыслен.
— Бессмыслен? — похоже Степан был поражен.
— Вестимо. Вспомни хотя бы Сида Кампеадора или Неистового Роланда. Ну кто понуждал этого франкского маркграфа вступать в сумасбродное единоборство с сарацинами? Дунул бы вовремя в свой Элефант, — примчалась бы подмога. Но в том-то и состоит непостижимость подвига, что смысл его (уж в полной ли мере?) открывается только самому герою да еще Господу, на этот поступок его сподобившему. Но это я куда-то далеко забрался. С меня, с тебя дородства не спрошено. Однако, и то, о чем мы с тобой говорили, — тоже действия не вполне свойственные бюргеру. От родства же и в море не уплыть. Сможешь ли ты, как чувствуешь, вступить с окружением в такую вот контроверзу?
— Но, если это самое окружение позволяет себе такое удовольствие, то почему же не ответить ему тем же?
— Ого! Сдюжишь? — услышанные слова точно окатили меня свежей и холодной волной, как представлялось в ту минуту, надвигавшихся счастливых перемен, точно были посулом свыше, признававшим мою маленькую волю.
И хотя будущность новых событий теперь, как будто, во многом зависела от Степана, от моего партизана свежеиспеченной вольнодумной идеи, мне почему-то страсть как захотелось предаться одиноким философичным помышлениям.
— Я домой, — торопливо сообщил я приятелю. — Ты еще остаешься?
— Да… наверное, мне тут еще надо…
— Ну, счастливо оставаться, — мы пожали друг другу руки. — Надеюсь, наш разговор будет иметь предметное продолжение. При первой же возможности все детали уточню. Пока!
Стояла зима… Да, зима была на излете, но еще при своих правах. Это не так уж важно на первый взгляд. Но только на первый. На самом деле каждый миг жизни нашей уникален, неповторим и происходит единожды, в обстоятельствах единожды возможных. Оттого-то, должно статься, все этот миг составляющее, каждая крохотная мимолетная деталь имеет значение; ведь без единого атома, вздорной, будто бы, ничтожной подробности тот миг был бы уже не тем мигом, а… каким-нибудь другим. Так вот, была зима, непоздний вечер смотрелся глухой ночью. Лишь только хлопнула за моей спиной входная дверь телецентра, со всех сторон подступил ко мне мрак в братстве с какой-то сырой стынью и непобедимым ветром. На низко нависшей плите черного неба не было нарисовано никаких светил. Кучи осевшего предвесеннего снега неверно белели там и здесь, отражая немощный свет стоящего в самом конце улицы круглосуточно работающего киоска, — единственного источника света в обозримом пространстве ночи. И я двинулся по этому тусклому световому коридору к электрической звезде киоска, — там находилась остановка троллейбуса.
Покидая Степана, я так торопился остаться наедине со своими помыслами и чувствованиями. Теперь я вполне мог быть предоставлен их попечительству. Но, странное дело, ни мыслей не чувств будто и не было со мной. Как ни понуждал я свой мозг работать продуктивно, этот механизм точно обнаруживал собственную волю, оставляя своего хозяина в состоянии какого-то планирующего безмыслия, пластичного полусна, без прошлого, без будущего и даже без настоящего, каковое известно нам в земной реальности.
Вот в такой чудаческой обстановке оледеневшего сознания я и доплыл, почти доплыл до светящегося киоска, как новая конъюнктура бытийного сюжета выхватила меня из прежних обстоятельств. Это были звуки. Да, просто звуки, достаточно негромкие, глухие, но та волна агрессивной энергии, которую содержали они, не могла оставлять сомнений, — это были удары, там, за углом киоска били человека.
Должно полагать, я был уже изрядно заряжен романтическим расположением беседы со Степаном (ведь я еще подумал: нужно ли мне заворачивать за угол этой стеклянной будки?), ибо самым, что ни на есть геройским образом ринулся вперед. Представившаяся моему взору картина потщилась несколько утишить подъем моего геройства: жертва наличествовала одна и в положении уже самом незавидном, а нападавших было четверо. Но есть все-таки у представителей коренных народов этой земли удивительное качество, — им пусть даже ущерб претерпеть, но, чтобы все было по справедливости. И я очертя голову устремился в неравную битву (забавно: в неистовом порыве своем я все же успел оценить то обстоятельство, что агрессоры весьма молоды, а внезапность моего броска владеет очевидным преимуществом), первый мой удар, как и следовало ожидать, был очень удачен: самый крайний, наиболее крупный агрессор от неожиданности подпрыгнул на месте и, поскользнувшись, со всего маху грохнулся на обледенелый асфальт. Голова его довольно громко хрястнулась, — это дало основание вычеркнуть его из списка противников. Странное дело, мозг мой, который несколько минут назад самовольно взявший себе роздых, теперь работал с удвоенной резвостью. Мои конечности как бы сами собой выполняли необходимые действия, и в то же самое время я совершенно отчетливо и вполне рассудительно оценивал складывающуюся обстановку. Я видел, что пострадавшего от четырех недорослей паренька природа и впрямь не одарила богатырской статью, и он в ратоборстве не сподручник; я понимал отчетливо, что безрассудство пускаться мне в подобные авантюры, что, если даже я отделаюсь только размалеванной фотокарточкой (что маловероятно), — то съемки сорвутся как минимум на неделю; а вместе с тем настойчиво взывала к моему здравомыслию дума о том, что я ведь представления не имею, кто прав, а кто виноват в этой баталии, и, не исключено, что паренек получает трепку по заслугам…