— Боб Фендер, он каждому друг и никому, — Ларкин говорит.
— Ну, Клайд Картер мне друг.
— Я про тех, кто на воле, — поясняет Ларкин. — На воле-то есть кто, чтобы помочь тебе был готов? Видишь, никого. И сын твой собственный тоже помочь тебе не хочет.
— Посмотрим еще, — говорю.
— Ты куда отсюда, в Нью-Йорк? — спрашивает.
— Угу.
— А зачем в Нью-Йорк тебе?
— Люди там приветливые, — объясняю, — особенно к тем, у кого никаких нет знакомых, к иммигрантам нищим, из которых миллионеры получаются.
— К сыну ведь за поддержкой обратишься, хоть он словечка тебе не написал, пока ты тут сидел. — Эмиль у нас в корпусе всей почтой ведает, поэтому ему известно, писал мне кто, не писал.
— Он, если и узнает, что я с ним в одном городе нахожусь так только по чистой случайности, — отвечаю. С сынком своим я последний раз на похоронах его матери двумя словами обменялся, в Чеви-Чейз, на маленьком еврейском кладбище. Моя, исключительно моя идея была похоронить ее на этом кладбище, в этом вот обществе ее оставить, — идея, которая могла прийти в голову только старику, оказавшемуся вдруг совсем одиноким. Рут бы сказала, и правильно: совсем спятил.
Хоронили мы ее в простом сосновому гробу, который стоил сто пятьдесят шесть долларов. На крышку я положил ветвь с цветущей нашей яблони, обломив по дороге — пилить охоты не было.
Раввин прочитал молитву на иврите, которого она не знала, даже не слыхала никогда этого языка, хотя в концлагерях, должно быть, сколько угодно возможностей имелось его выучить.
Сын мне вот что заявил, поворачиваясь спиной к отцу своему и к могиле разверстой, потому что торопился — такси его ждет.
— Мне тебя жалко, но любить тебя я не могу и не стану. Я так думаю, ты и сжил со свету эту несчастную женщину. И никакой ты мне больше не отец, вообще не родственник. Видеть тебя отныне не желаю и слышать про тебя не хочу.
Так и сказанул.
Все же надо признать, что, мечтая о Нью-Йорке у себя в тюрьме, я смутно представлял себе каких-то старых знакомых — ни одного имени назвать бы не смог, — которые мне помогут отыскать работу. Трудно, знаете, от этих мечтаний отказаться, признав, что друзей-то у тебя не осталось вовсе. Если бы жизнь чуть менее сурово со мной обошлась, сохранились бы и друзья, причем почти все из Нью-Йорка. И грезилось мне, что вот курсирую я день за днем по Манхеттену, когда там жизнь кипит, пересекаю город с запада, где театры, на восток, до громады Объединенных Наций, и с юга, от Публичной библиотеки, на север, до отеля «Плаза», мимо зданий шествую, в которых фонды разные помещаются, издательства, книжные лавки, магазины одежды для джентльменов со средствами, клубы для них же, а где-то поблизости дорогие отели и рестораны, — и уж обязательно встречаю кого-то из старинных знакомых: он не забыл, какой я прежде был славный человек, презрения особенного ко мне тоже не испытывает, а значит, пустит в ход свое влияние, чтобы мне тое-нибудь в баре работу дали.
Уж я-то, будьте уверены, хоть на коленях умолять его об этом примусь, свои диплом доктора миксерологии прямо в физиономию ему суну.
А если вдруг сына своего на улице запримечу — это я грезил так, — сразу же повернусь спиной, и пусть его своей дорогой идет.
— Христос, — никак Ларкину не надоест вещать, — велел не отступаться от грешников, но от тебя я, кажется, сейчас отступлюсь. Сидишь как пень, стены разглядываешь — ничем тебя не пронять.
— Похоже, ничем, — соглашаюсь.
— Упырь, — говорит, — ненасытный, сроду таких не встречал.
Знаете, таких в балагане показывают: валяется в клетке на соломе и головы живым петухам откусывает, да еще при этом рычит, а все объясняют, что его привезли с острова Борнео, где он вырос среди диких зверей. По американской иерархии ниже находиться уж никак невозможно, разве если в ящик сыграешь.
Вот Ларкин, обозлившись, и взялся меня, как встарь, изводить.
— Помнишь, тебя в Белом доме так и прозвали — Упырь. Чак Колсон придумал.
— Было дело, — говорю.
— Никсон ни во что тебя не ставил. Просто пожалел. Поэтому ты и должность свою получил.
— Да знаю.
— Тебе даже на службу являться не обязательно было.
— Не обязательно.
— Мы тебе поэтому и кабинет подобрали без окон, без соседей, — пусть сразу поймет, можно и не являться, никто внимания не обратит.
— Но я-то кое-что делать все равно старался, — возражаю. Может, твой Христос примет это во внимание.
— Если насмехаться над Ним вздумал, так лучше вообще помолчи, — советует он.
— Хорошо. Только ведь это ты про Него первый заговорил.
— А знаешь, когда ты упырем заделался?
Я только одно знал: с какого момента у меня в жизни все покатилось под откос — крылья сломались, и почувствовал я, что никогда больше не смогу взлететь. Больно мне вспоминать, как я все это понял, больнее не бывает. Вот и сейчас горечь на меня нахлынула, такая горечь, что заставил я себя, наконец, прямо в лицо Ларкину посмотреть и — сказал:
— Бога ради, я же старый человек, оставь ты меня в покое.
А он от радости так и сияет.
— Ура, — вопит, — видишь, Старбек, не выдержала твоя гарвардская шкура задубелая. Прошиб я тебя все-таки, а?
— Прошиб, — признаю.
— Глядишь, теперь дело легче пойдет.
— Надеюсь, нет, — буркнул я и опять уставился в стену.
— Я, — сообщает, — твой голос еще мальчишкой первый раз услышал, в Петоски, штат Мичиган.
— Понятно.
— Ты по радио говорил. Отец нас с сестренкой тогда все время радио заставлял слушать. «Только, — предупреждал, — не провороньте ничего. Ведь сейчас совершается история, слушайте повнимательнее».
Это он, значит, тысяча девятьсот сорок девятый год вспомнил. Я со своей маленькой семьей человеческой только что вернулся в Вашингтон. И мы въехали в свое кирпичное бунгало, Чеви-Чейз, штат Мэриленд, — где дикая яблоня, помните? Начиналась осень. Яблоня вся в плодах, мелких таких, кривеньких. Рут, жена моя, собиралась джем из них сварить, она потом каждый год это делала. Спросите: как же получилось, что я по радио говорил и меня слышал у себя в Петоски маленький Эмиль Ларкин? А дело было в Палате представителей, в специальном комитете, у них свое помещение имелось. Везде микрофоны, прямо в нос тебе микрофон суют, а я даю показания, и дотошнее всех оказался один молодой конгрессмен из Калифорнии, Ричард М.Никсон, так в меня и вцепился: расскажите, дескать, про свои связи с коммунистами, вы обязаны доказать лояльность Соединенным Штатам.
Тысяча девятьсот сорок девятый: небось молодые теперь за чистую правду примут, если, глазом не моргнув, поведаю им, что этим специальным комитетам приходилось заседать на ветках, да чтобы дерево повыше было, оттого что на земле так и рыскали саблезубые тигры. Точно говорю, поверят. Тогда Уинстон Черчилль еще жив был. Иосиф Сталин тоже. Нет, вы только подумайте. А президентом был Гарри С.Трумэн. И вот Министерство обороны мне, в прошлом коммунисту, поручает подобрать команду из военных да ученых и вдобавок еще ее возглавить. Команда эта должна была разработать тактику наземных сил на случай, если на вооружении появятся атомные бомбы небольшого калибра, а все явно к этому и шло.