А когда он получил свою первую послевьетнамскую работу (естественно, по продаже машин, ведь только это он и умел делать по-настоящему), то вскоре увидел старенькую мамасан на переднем сиденье «форда» 1968 года с «ПРОДАЕТСЯ» на ветровом стекле.
«Со временем вы начнете ее понимать», — сказал ему в Сан-Франциско чистильщик мозгов, и как Салл ни настаивал, ничего толком к этому не добавил. Чистильщик хотел послушать про вертолеты, которые столкнулись и рухнули с неба, чистильщик хотел знать, почему Салл так часто называет Мейлфанта «этим карточным мудилой» (Салл отказывался ответить); чистильщик хотел знать, бывают ли еще у Салла сексуальные фантазии, а если да, так не играет ли в них большую роль насилие. Саллу даже нравился этот парень — Конрой была его фамилия, — но факт оставался фактом: был он жопа. Как-то раз, незадолго до его отъезда из Сан-Франциско, он чуть было не рассказал доктору Конрою про Кэрол. В целом он был рад, что удержался. Он ведь даже не знал, как ему ДУМАТЬ о своей школьной подружке, а уж тем более говорить о ней («спутанность» — было словечко Конроя для его состояния). Он назвал ее «безмозглой блядской п… ой, но ведь весь чертов мир в эти дни был блядским, верно? А уж если кто-то и знал, как легко жестокая агрессивность вырывается из-под контроля, так в первую очередь Джон Салливан. Уверен он был лишь в одном: он надеялся, что полицейские не убьют ее, когда доберутся до нее и ее друзей.
Жопа не жопа, а доктор Конрой не так уж ошибался, говоря, что со временем Салл поймет старенькую мамасан. Самым главным было понять — нутром понять, — что мамасан здесь нет. Головой понять труда не составляло, но вот нутро у него упиралось, возможно, оттого, что его нутро выпотрошено в Донг-Ха, а такие штучки не могут не замедлить процесс понимания.
Он взял почитать несколько книг у доктора Конроя, а библиотекарь в госпитале достал ему еще парочку по межбиблиотечному абонементу. Из книг следовало, что старенькая мамасан в ее зеленых штанах и оранжевой блузе — это «выведенная вовне фантазия, которая служит облегчающим механизмом, который помогает ему преодолевать «вину оставшегося в живых» и «синдром посттравматического шока». Другими словами, она ему мерещится.
Но каковы бы ни были причины, его отношение к ней изменялось по мере того, как ее появления становились все более редкими. Теперь, когда она возникала, он при виде нее вместо отвращения или суеверного страха испытывал что-то похожее на радость. Ну, то, что чувствуешь, когда видишь старого друга, который уехал из родного городка, но иногда приезжает ненадолго погостить там.
* * *
Теперь он жил в Милфорде, городке, отстоящем от Харвича миль на двадцать по шоссе 1–95 и на много световых лет в разных других отношениях. Харвич, когда Салл жил там в детстве и дружил с Бобби Гарфилдом и Кэрол Гербер, был приятным пригородом с обилием деревьев. Теперь его родной городок стал одним из тех, куда по вечерам не ездят, — закопченным придатком Бриджпорта. Он все еще проводил там большую часть дня — на складе или в салоне («Салливан шевроле» уже четыре года подряд было золотозвездным предприятием), но обычно уходил в шесть часов вечера, а уж в семь наверняка, и ехал на север в Милфорд в своем демонстрационном «шевроле каприс». Обычно он уезжал с неосознанным, но очень подлинным ощущением благодарности.
В этот летний день он поехал от Милфорда по 1–95 на юг, как обычно, но в более позднее время и не свернул на съезд номер 9 «ЭШЕР-АВЕНЮ, ХАРВИЧ». Сегодня он повел свой синий с черными покрышками демо дальше на юг; его не переставало забавлять, как вспыхивали тормозные огни машин впереди, чуть только их водители замечали его в зеркале заднего вида… Они принимали его за полицейского — и ехал так до самого Нью-Йорка.
Машину он оставил в салоне Арни Моссберга в Вест-Сайде (когда торгуешь «шевроле», проблем с парковкой не возникает — одна из приятностей этого бизнеса), по дороге через город рассматривал витрины, съел бифштекс в «Палм-То», а потом отправился на похороны Пейгано.
Пейг тоже был на месте падения вертолетов в то утро, одним из ребят, попавших в заключительную засаду, когда сам Салл не то наступил на мину, не то порвал проволочку и взорвал прикрепленный к дереву заряд. Человечки в черных пижамах тут же вдарили по ним. На тропе Пейг ухватил Волленски, когда Волленски получил пулю в горло. Он дотащил Волленски до поляны, но Волленски был уже мертв. Пейг, конечно, был залит кровью Волленски (собственно, этого Салливан не помнил, к тому моменту он уже горел в собственном аду), но, наверное, Пейг испытывал только облегчение, поскольку эта кровь закрасила ту кровь, еще не совсем запекшуюся: Пейгано ведь был так близко, что его всего забрызгало, когда Слоуком застрелил дружка Мейлфанта. Забрызгало кровью Клемсона, забрызгало мозгом Клемсона.
Салл никогда ни словом не обмолвился о том, что произошло с Клемсоном в деревне, — ни доктору Конрою, никому другому. Он ушел в глухую. Все они ушли в глухую.
Пейг умер от рака. Когда умирал кто-нибудь из старых вьетнамских корешей Салла (ну ладно, были они не совсем корешами — по большей части дураки из дураков и совсем не такие, каких Салл назвал бы корешами, но они пользовались этим словом, потому что не придумано еще слово, чтобы обозначить, чем они были друг для друга), то словно бы причиной всегда был рак, или наркотики, или самоубийство. Рак обычно начинался в легких или в мозгу, а затем просто распространялся повсюду, будто все они потеряли свою иммунную систему там, в зелени. У Дика Пейгано это был рак поджелудочной железы — у него и у Майкла Линдона. Рак звезд. Гроб был открыт, и старина Пейг выглядел не так уж плохо. Жена поручила гробовщику обрядить его в строгий костюм, а не в форму. Вероятно, она вообще о форме не вспомнила, вопреки всем наградам, которые получил Пейгано. Пейг носил форму всего два-три года, и годы эти были как аберрация, как срок, отбытый в тюрьме за то, что в один невезучий момент ты сделал что-то, совсем тебе несвойственное, скорее всего пока был пьян. Например, убил кого-то в пьяной драке или тебе вдруг взбрело в башку поджечь церковь, где твоя бывшая жена занималась с учениками воскресной школы. Салл не представлял себе, чтобы хоть кто-нибудь из тех, с кем он служил — включая и его самого, — захотел бы, чтобы его похоронили в военной форме.
Диффенбейкер — для Салла он все еще оставался новым лейтенантом — тоже приехал на похороны. Салл не видел Диффенбейкера уже очень давно, и они хорошо поговорили… хотя, собственно, говорил почти только Диффенбейкер. Салл не очень-то верил, что разговоры что-то меняют, но он все думал и думал о том, что говорил Диффенбейкер. И в основном о том, с каким бешенством он говорил. Всю дорогу назад до Коннектикута он думал об этом.