Так вот, подходит ко мне дама с абонемента и говорит: “Василий Лукич, вас к телефону”. Подхожу, беру трубку и слышу голос генерала: “Лукич! Дело очень важное. Приходи завтра в контору к началу работы”. Ну, думаю, стряслось что-нибудь. “А что опять случилось?”, — спрашиваю. “Совсем беда, — отвечает начальник, — завтра будем девятнадцатого профилактировать по второму варианту”. Отсчитываю девятнадцать номеров — получается Мехлис. Но Мехлиса уже брали, правда, не помню, по какому варианту. Решил из кода выйти. Спросил: “Товарищ Мехлис, да?”. Слышу — начальник зашипел. “Нет, говорит. Убери девятнадцатого и пересчитай снова. Только не сейчас, вводные получишь завтра”. Снова я посчитал. Получился у меня Шкирятов. Спрашиваю: “Товарищ Шкирятов?”. Начальник посопел и подтвердил, что сосчитал я правильно. “Ничего себе, — думаю, — времена. Недавно совсем Мехлиса брали, теперь — Шкирятова. Обостряется классовая борьба по мере нашего движения к коммунизму”. А вслух спрашиваю: “А чего он натворил?”.
Помолчал генерал и неохотно отвечает: “Сам толком не знаю. Что-то украл со стола у товарища Первого. Понял? Не перепутай, правильно сосчитай, у кого!”.
Приехал я, значит, утром в контору, как было приказано. Стою, причёсываюсь у зеркала. Слышу снизу крики Шкирятова про бардак в управлении и пыль на перилах. Тут и он сам появляется в сопровождении двух генералов и старшины Шевчука. Старшина Шевчук братом милосердия у нас числился и всегда сопровождал высоких особ, когда они к нам приезжали. Ежели, например, особе плохо становилось, то старшина должен был быстро привести её — особу эту — в чувство с помощью народной интенсивной терапии. От интенсивности этой терапии очень много зависело, особенно гладкость прохождения будущего следственного процесса.
Так вот, увидел меня товарищ Шкирятов, подобрел и, как я уже тебе говорил, поприветствовал меня: “Здравствуй, Лукич! Давненько мы не виделись, дорогой ты мой!”.
“Здравствуй, — отвечаю, — Матвей Фёдорович! Я и пришёл специально тебя повидать, как узнал, что ты сегодня к нам пожалуешь”.
“А какое у тебя ко мне дело?", — насторожился товарищ Шкирятов.
“Дело, — говорю, — ещё не открыто. А может, и открыто не будет, коль ты мне, дорогой Матвей Федорович, во всём признаешься. Как говорится в народе, — придёшь с повинной и разоружишься перед партией”.
Оторопел, вижу, он от этих моих слов. Что-то сказать силится, а слова-то не лезут наружу. Оба генерала встали при этом по стойке смирно, как и положено при взятии под стражу члена ЦК ВКП(б), а старшина Шевчук открывает свой саквояж и уже хотел было приступать к интенсивной терапии прямо на лестничной площадке.
“Погоди, Шевчук, — говорю я ему, — товарищ ещё в хорошей форме. В терапии пока не нуждается. Жди за дверью”.
“Так ведь положено, товарищ полковник, — говорит Шевчук, — положено ещё до первого приступа проводить терапию”. И тянет из саквояжа кислородную кишку. “Положено, — злюсь я, — приказы, выполнять, товарищ Шевчук, а не умничать!” Сам беру товарища Шкирятова под руку и увлекаю за собой по коридору. Шевчук с раскрытым саквояжем и кислородной кишкой в руке идёт следом и бормочет что-то типа “положено — не положено”. Генералы, разумеется, по кабинетам разбежались и рапортуют наверх, что операция проведена успешно.
Взять такого человека, как товарищ Шкирятов, без шума и скандала, — это, что ни говори, успех несомненный. Тем более, что он и сам не знает, взяли его или ещё нет. Но поскольку был он человеком очень смышлёным, то спрашивает меня тихонько: “Я что — арестован?”
Тут, надо заметить, существовала одна заковыка. Ещё товарищ Куйбышев как-то до войны нам на курсах политического ликбеза разъяснял, что советского человека могут арестовать только враги мира и социализма. Не может быть советский человек арестован родной рабоче-крестьянской властью. А может лишь, ежели окажется врагом народа, быть изолированным от общества на какой-то срок. Скажем, лет на десять или двадцать пять с правом переписки и без такого права. Конечно, если он не потянет на высшую меру. Но и тут должен ощущать себя свободным до самого конца.
Вот в этом-то самом заковыка и была! Не существовало у нас разных глупостей вроде: “Именем закона вы арестованы” или того пуще: “Объявляю вам, что именем короля вы арестованы”. А существовала короткая, полная истинного демократизма фраза: “Одевайтесь! Следуйте за нами!”. Или просто: “Следуйте за нами”. И в приговорах судебных не свободы лишали, а изолировали от общества. А высшая мера? Ты помнишь, как она формулировалась: “Суд приговаривает вас к высшей мере социальной защиты”. “Высшая мера социальной защиты!” Как будто тебе персональную пенсию присудили. И трибуналу приятно, и тебе тоже, поскольку ощущаешь себя социально защищённым по высшей мере. Ты скажешь — это, мол, пустые слова! Нет, дорогой. На этих словах всё и держалось. Именно благодаря им, словам этим, все в 1938-м году, когда чуть ли не треть страны по зонам распихали, по ту и другую сторону колючей проволоки с одинаковым удовольствием и искренностью горланили: “Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!”.
Каково? А когда перестали этими словами пользоваться, всё и пошло колесом с горы. Существует магия слов. Ильича в зону за то и согласились отпустить, что он умел магические слова придумывать, вроде “соцсоревнования”.
Конечно, в то время, о котором я тебе рассказываю, многое уже переменилось, но всё-таки задавать такие вопросы: “Арестован ли я?" — было в высшей степени нетактично. Если ты и арестован, то жди, когда тебе об этом скажут, а с вопросами не лезь.
“Эх, Матвей Фёдорович! — говорю я, обнимая его за плечи, — помнишь, как ты в тридцатых годах комиссию возглавлял по проверке и чистке партийных рядов, как сам товарищ Калинин тебе хлопал, когда ты с отчётным докладом на Пленуме выступал. И не стыдно тебе такие вопросы задавать? Да какое я имею право таких людей, как ты, арестовывать. Я имею право лишь с тобой побеседовать как рядовой член нашей партии и обратить внимание на некоторые проблемы, связанные с партийным контролем. Ради этого я пожертвовал целым академическим днём, который мне никто не зачтёт”.
С этими словами ввожу я его в свой маленький кабинет, который мне для подобных деликатных дел начальство зарезервировало. На стене у меня висела очень редкая картина художника Герасимова “Товарищ Шверник вручает Золотую звезду Героя Социалистического Труда товарищу Сталину” размером два на два метра. Ни у кого я больше во всей конторе подобной картины не видел. И вообще нигде не видел. Ходил специально в Третьяковку. Там по каталогу посмотрели и сообщили, что эту картину приобрёл товарищ Микоян и на тридцатилетие Органов преподнёс её в дар Лубянке. По сведениям руководства Третьяковской галереи второй экземпляр картины Герасимов не писал.