И вот в этот самый, как и положено, прекрасный день плохие предчувствия Ахмета оправдались. День тот начался вполне безмятежно; основные хозяйственные стройки века закончились, жрачки, по прикидкам, должно было хватить до следующего лета. Каждый день, бросив в сумку гвоздодер, Ахмет отправлялся посмотреть, где что плохо лежит. В тот день ему взбрело в голову посетить начисто растащенный «Орфей» – почему-то казалось, что там еще вполне реально что-то найти. Казалось совершенно зря, и с темнотой пришлось лечь на обратный курс, несолоно хлебавши. Чисто из принципа насобирал в битом стекле под перевернутыми витринами иголок, ниток и прочей бабской дряни. …Хуйня, пригодится. Ладно, все это хорошо – да только что-то темнеет, хрен че видно. Пора нах хаузе. На полдороге, у детской поликлиники, встретил знакомого еще с детства Витьку Коровякова. Тот, довольный жизнью, легкими зигзагами пересекал Советскую. Постучав радостно друг друга по спинам, присели на остановке у бывшего Ленинского – Витька сунул Ахмету теплую банку пива, на вскрытие возмущенно отреагировавшую фонтаном липкой пены. Витька был здорово пьян, на вопросы почти не отвечал, с пьяной настойчивостью приглашал Ахмета «зайти шашлыка похавать».
– Корова, а с кого шашлык-то? Вы там не кошек наловили?
– Ха… Не, Зян, ты точно… Больной ты, бля! На всю голову. Я же тебе говорю: шашлык. Из нармальной сви-ни-ны. Я сам, лично привез. Хрю-хрю, ферштейн?
– А мясо берете где? И привез на чем?
– Ну, Зянов, ты ваще. А я вот взял тебе все и рассказал, да? Ну ты это, типа самая ушлая рысь? Приходи, посидим с пацанами, пожрем, накатим. А че, откуда – какая, на хуй, разница.
Неожиданную сдержанность довольно болтливого по жизни Витька преодолеть все же удалось. Из обрывков информации помалу сложилась невнятная, но более-менее целостная картина: Витек с корешками набрели на небольшую жилку – сами собирали по брошенным квартирам разный электронный хлам – телевизоры, дивидишники, компьютеры, скупали за бесценок у коллег и обменивали эти бывшие ценности на мясо у жителей окрестных деревень. Видимо, жадность пересиливала у крестьян их природный здравый смысл, и они в надеждах на скорое возвращение жизни в привычную колею запасались ранее недоступным городским барахлом.
Но не это привлекло внимание Ахмета, куда больше его заинтересовали «моя воровайка» и, главное, «эти пидарасы с калашами», которых, судя по слишком уж пренебрежительному тону, Витька и его подельники здорово поссыкивали. Под «воровайкой» принято было подразумевать маленький японский грузовичок с миниатюрным краном[29] – а у Ахмета на примете было множество весьма полезных, но столь же объемистых штук, нести которые было либо тяжело, либо стремновато. Упоминание же «пидарасов с калашами» встревожило Ахмета не на шутку. Как уже было сказано, он с Самого Начала боялся очнувшихся от цивилизации вооруженных толп, полагая именно их самым страшным поражающим фактором при системных кризисах государства. Увы, но чего-то более вразумительного из благодушно-пьяного Витьки выжать не удалось – похоже, сам он с ними не встречался, и все, что было ему известно, ограничивалось рассказами подельников. Скомкав разговор, Ахметзянов распрощался с приятелем, отправившись домой в самом мрачном настроении.
Известие о начавшемся кучковании вооруженных бездельников выбило из колеи сильнее, нежели он ожидал. Было даже как-то обидно – и так хлопот полон рот, зима на носу, столько дел еще надо до снега переделать – а тут подбрасывают абсолютно лишнюю заморочку. Да чего там заморочку. Угрозу, и нешуточную.
Несколько следующих дней ситуацию не прояснили: от продолжения контактов со старым знакомым Ахмет инстинктивно отказался, соседи же знали не больше него. Получалось нехорошо: кто-то вооруженный и с корешками мог в любую минуту заявиться, выбить из Ахметзянова все, что он скопил за это время, а его с женой просто поставить к стенке.
Самое хреновое, что это процесс самораскручивающийся, – если одна толпа взяла оружие, все соседи будут просто вынуждены сделать то же самое, без вариантов. Чем больше стволов, тем короче срок до первого выстрела, а там… Появился труп – появился счет, и счет этот закрыть нельзя, он умеет только расти, подтягивая к процессу вчера еще мирных людей. Утихает бойня только тогда, когда выжившие – а это, как правило, самые умные – решают: а не пора ли снизить цену внутренних трансакций в социуме? А то че-то мы быстро кончаемся, и если мочилово продолжится, то мы не сможем по-прежнему давить на соседей – а тогда не миновать нам внешней и общей для всех угрозы.
Но сейчас все только начинается, и единственный способ не проиграть – не участвовать. Будучи необразованным любителем пива и футбола, Ахметзянов почему-то чувствовал принципы популяционной динамики и потому определил стратегию своей небольшой ячейки общества как «чтоб на улицу даже думать забыла, а я за водой – через два на третий, да и то – только ночью; без „помыть-ся“ пока обойдемся».
Надо сказать, что его стратегия увенчалась успехом – самые чокнутые осенние месяцы, когда молодые и не очень тридцатовские мужики, словно помешавшись, испуганно херачили друг друга днем и ночью, Ахметзяновы сидели, не подавая признаков жизни. Это был самый трудный период новой эры – и трудность его заключалась отнюдь не в необходимости укладываться в жесточайшие нормы по дровам и воде, трудно было не чокнуться от страха – стрельба не утихала ни днем ни ночью. Как-то вечером прямо под их окном долго, больше часа, кого-то били и резали несколько пьяных уродов. Непонятно кого: по надрывному, булькающему визгу жертвы даже пол не определялся. Добить помешал дождь, уроды свалили – а бедолага еще с полчаса размеренно икал в агонии, да громко так, – от этого икания просто мороз шел по коже, и Ахметзяновы в тот вечер подняли немало досрочной седины. Жена с расширившимися зрачками и нехорошей такой, больной интонацией в голосе ходила за Ахметзяновым и шепотом кричала на него, требуя или затащить умирающего в подъезд, или добить, или «ну хоть что-нибудь сделать!». Чувствовалось, что ее разум довольно близко подошел к черте, за которой просматривались совсем плохие перспективы; в косматом существе с остановившимся взглядом, бродящем по холодному, темному дому по пятам за мужем и монотонно шипящем что-то безумное, жена почти не узнавалась. Ее пришлось слегка побить, добиваясь слез и реакций, выталкивая ее разум из этой тьмы, а потом, когда она наконец заплакала и начала закрываться от пощечин, Ахмет уложил ее и долго гладил, как ребенка, по голове, тихо бормоча в ухо разную чушь про отпуск, и пальмы, и рыжую соседскую собаку, с которой она дружила в той жизни. Утром, выглянув посмотреть, кому же так нехорошо пришлось умирать, Ахметзянов не нашел никаких следов – труп куда-то делся, а кровь смыло дождем.