В соседней комнате Сунан и Мали обсуждают идею одного родственника, который предлагает им тайком забрать с закрытого на карантин Ко Ангрита[35] и привезти контрабандой партию ананасов, зараженных цибискозом 11 шт 8. Быстрый заработок, если не побояться взять этот запрещенный продукт у компаний-калорийщиков.
Слушая их бормотание, Хок Сен засовывает баты в конверт, а конверт — за пазуху. Стены вокруг забиты бриллиантами, купюрами и нефритом, и все равно брать деньги ему поперек души, поперек запасливой натуры.
Он ставит панель на место, замазывает трещины смесью из опилок и слюны, отступает и придирчиво оглядывает бамбуковый столб: почти ничего не видно. Если не знать, что надо отсчитать четыре колена снизу, не догадаешься, куда смотреть и где искать.
У любого хранилища свои недостатки: банкам нельзя верить, тайники не защитишь, а комнату в трущобах могут ограбить, пока тебя нет дома. Старику нужно другое, безопасное место, где можно прятать опиум, камни и деньги. И себя — за это он готов заплатить сколько угодно.
Все преходяще — так говорит Будда. В молодости Хок Сену были безразличны и карма, и дхарма, но с возрастом он стал понимать религию своей бабки и горькую правду этой веры. Его удел — страдания, а привязанности — их источник. И все равно он не может заставить себя не копить, не готовиться к будущему и не беречь отчаянно свою жизнь, которая пошла совсем не так.
«За какие грехи мне такая судьба? Зачем я видел, как людей моего клана рубят окровавленными мачете, как горят мои фабрики и тонут корабли?»
Он закрывает глаза и гонит прочь дурные воспоминания. Сожалеть — тоже значит страдать.
Вздохнув, старик неуклюже встает, оглядывает комнату — все ли на месте, — толкает застревающую в грязи дверь, выходит в необычайно тесный проход между лачугами, который служит трущобам центральной улицей, и запирает дом полоской кожи — заматывает его простым узлом. В хижину залезали и будут залезать. На то и расчет: большой замок привлечет ненужное внимание, а нищенская веревочка вряд ли кого-нибудь соблазнит.
Путь из Яоварата[36] лежит сквозь тяжелые тени, мимо людей, сидящих на корточках вдоль дороги. Жар сухого сезона давит с такой силой, что едва возможно дышать; облегчения не приносит даже вид проступающей вдали дамбы Чао-Прайи, спасения от пекла нет нигде. В трущобах станет почти прохладно, если прорвет плотину и лачуги затопит, но до тех пор Хок Сен вынужден пробираться узкими закоулками, обливаясь потом и обтирая плечами отшлифованные жестяные стены.
Он перепрыгивает забитые дерьмом канавы, балансирует на перекинутых досках, обходит женщин, окутанных паром от котлов, где варится бобовая лапша из ю-текса и вонючая сушеная рыба. Редкие тележки-кухни, принадлежащие тем, кто подкупил белых кителей или пи-лиенов, густо коптят на всю округу удушливым дымом печек, в которых жгут навоз, и горелым перченым маслом.
Хок Сен кое-как обходит запертые на три замка велосипеды и ступает осторожно — одежда, мусор и кастрюли выпирают на дорогу из-под тряпичных стен. За перегородками кипит своя жизнь: кто-то кашляет, умирая от отека легких, женщина сетует на сына, который все время пьет рисовую водку лао-лао, маленькая девочка грозит поколотить брата. В брезентовых трущобах нет личной жизни, перегородки — не более чем учтивая видимость, но тут лучше, чем в загонах для желтобилетников, в небоскребах эпохи Экспансии; для старика жить здесь — настоящая роскошь, к тому же тут безопаснее, чем было в Малайе. Если не выдавать себя акцентом, все принимают за местного.
И все же Хок Сен скучает по Малайе. Пусть его семью считали чужаками, но был ведь там родовой дом с мраморными полами и залами с лаковыми колоннами, звонкие голоса детей, внуков и слуг, были цыпленок по-хайнаньски, лакса асам, копи и роти канай[37].
Он тоскует по своим кораблям, построенным на верфях «Мисимото», по их командам (разве не нанимал он темнокожих, и те даже служили капитанами?), что пересекали под парусом полмира, ходили в саму Европу с грузом чая, устойчивого к долгоносикам, а возвращались с дорогими коньяками, которых тут никто не видел со времен Экспансии. По вечерам Хок Сен вкусно ужинал в компании жен, и голова болела лишь о том, что сын не прилежен в занятиях, а дочь никак не найдет хорошего мужа.
Как же глуп был он тогда — воображал себя настоящим морским торговцем, совершенно при этом не умея предчувствовать перемены.
Из-под полога какой-то лачуги вылезает девочка — еще слишком маленькая, невинная, не разбирает, кто свой, кто чужой — это ей пока совсем не важно. На зависть старику, у которого ноет каждая кость, ребенка так и переполняют силы. Малышка смотрит на Хок Сена с улыбкой.
Такой могла бы быть и его дочь.
Стояла душная непроглядная ночь. Малайские джунгли наполнялись криками птиц и ритмичным стрекотанием насекомых. Впереди совсем близко плескали темные воды гавани. Вместе с последним, кто выжил из родни — четвертой дочерью, бесполезным, ненужным ребенком, — он сначала тихо сидел среди свай причала и покачивающихся лодок, а когда совсем стемнело, отвел ее к воде — туда, где волны били о берег, под черное небо, усыпанное золотыми точками звезд.
— Смотри, Ба. Золото, — прошептала она.
В другой жизни он ответил бы, что звезды — и в самом деле золотые крупинки, что все они принадлежат ей, потому что она китаянка, а если усердно трудиться, чтить предков и традиции, то непременно достигнешь процветания. И вот сейчас под Млечным Путем, под этим живым одеялом из густой золотой пыли, кажется, протяни руку, сожми кулак — и звезды потекут между пальцами.
Золото всюду, но его нельзя даже потрогать.
Между постукивавших друг о друга рыбацких лодок и пружинных суденышек он нашел весельную шлюпку, вывел на глубину и направил по течению в залив — черную крапинку среди переливов океанской глади.
Ночь, к несчастью, стояла ясная, зато безлунная. Он долго греб, пока вокруг не заплясала стайка морских карпов, выставив напоказ толстые белые животы — такими их сделали люди из его клана, чтобы накормить голодающую страну. Он вынул весла из воды, рыба окружила лодку; брюхо каждой сыто раздулось от крови и хрящей своих создателей.
Наконец шлюпка дошла до цели — стоявшего на якоре тримарана, где ночевала команда с корабля Хафиза. Он перелез на борт и неслышно зашагал вперед, разглядывая людей, которые мирно храпели, уверенные в том, что вера убережет их сон — живые и спокойные за себя, в отличие от него, человека, у которого не было абсолютно ничего.