Ясность в их отношения внес случай. Несмотря на то что мама всегда тщательно проверяла газеты, предназначенные для использования в нужнике (не до пипифакса было тогда народу-победителю) и вырезала из них драгоценные портреты, Костя все же как-то умудрился таким портретом подтереться. Да ладно, если бы всем сразу, а не одной только его половиной. Другую половинку, изображавшую молодецкая грудь, украшенную двумя рядами орденов и маршальской звездой под кадыком (выше звезды ничего не сохранилось, даже усов, но ошибки быть не могло — такая грудь имелась одна на всю страну), тетя Маша предъявила Костиной маме. Стукачкой, кстати, она не была и поступила так из самых лучших побуждений. Костя немедленно получил выволочку, хотя обычно его в семье никто пальцем не трогал. Дальнейшее разбирательство было отложено до возвращения папочки.
Вечернее чтение сказок на сей раз заменила лекция о значении усача для всего прогрессивного человечества, о его роли в освобождении трудящихся от ига угнетателей и о любви к нему рабочих, колхозников, красноармейцев, чекистов, негров и, конечно, детей. Говорила в основном мама, а папа, выпивший чуть больше обычного, лишь изредка вставлял отдельные реплики, но зато в заключение по собственной инициативе спел песню, которая нравилась Косте и раньше. Называлась она «Марш артиллеристов».
Рассказывать мама умела, и слова ее, надо отметить, пали на благодатную почву чистой детской души. Костя внимал с тихим восторгом. Услышанное им было куда занятней, чем истории о Буратино, бароне Мюнхгаузене, Красной Шапочке и докторе Айболите.
Ночью, когда все заснули, он встал, зажег на кухне свет, подождал, пока тараканы уберутся с табуретки, сел перед забранным в рамку портретом, с некоторых пор повсеместно заменившим иконы, и долго всматривался в ястребиный профиль величайшего мастера крутых исторических поворотов и смелых революционных решений. Затем он поцеловал усача в щеку и тихо спел: «И сотни тысяч батарей за слезы наших матерей…»
С тех пор жизнь Кости обрела новый смысл. Даже верная Чита оказалась заброшенной. Теперь у него появился друг, разговаривать с которым было куда интереснее, чем с любой игрушкой. Каждый день он узнавал о своем кумире что-нибудь новенькое. Благодаря ему он научился выговаривать необыкновенные слова «генералиссимус» и «стратег». Но, главное, теперь Костя был искренне уверен: случись какая-нибудь беда, за него заступится уже не пьяненький дядя Боря, вечно теряющий свои костыли, и даже не папа, которого самого частенько обижала мама, а величайший специалист в теории и практике военного искусства.
В ту пору бедный Костя еще не ведал о своем редком и, прямо скажем, несуразном даре — губить все любимое и лелеять все ненавистное. И кто знает, не вспыхни внезапно в его сердце столь неистовая приязнь к организатору и вдохновителю всех побед, тот успел бы выполнить все свои планы: завершить пятую пятилетку, осушить Колхидскую низменность, окончательно перестроить пролетарскую столицу, расстрелять очередную партию чересчур зажившихся соратников, прорыть туннель под Татарским проливом, расширить пределы Советского государства вплоть до Адриатики, депортировать украинцев на Чукотку, а чукчей вместе с евреями на Северный полюс — недаром же смелый Папанин уже проводил там рекогносцировку.
Однажды утром, едва проснувшись. Костя сразу ощутил беду, осязаемо присутствующую рядом. Что-то изменилось, пока он спал, и изменилось в плохую сторону. Из репродуктора лилась томительно-тоскливая мелодия, от которой к горлу подкатывал комок, а на глазах выступали слезы. За стенкой рыдала мать, а отец неуклюже пытался успокоить ее: «Ну ничего, не убивайся… Может, как-нибудь и без него проживем…»
Затем музыка прервалась и скорбный голос диктора, в котором, казалось, еще слышались отзвуки горестно вздыхающих литавр и стонущих труб, подтвердил то, о чем Костя уже инстинктивно догадался. Невозможное случилось. Нерушимое рухнуло. Надежда разбилась. Мир перевернулся. Божество умерло.
Костя пребывал в том возрасте, когда каждый день кажется вечностью, а проблемы жизни и смерти — неясной и несущественной условностью. Поэтому внезапно обрушившаяся на него беда была страшна именно своей необъяснимостью. Почему счастье не может длиться бесконечно? Почему все на свете имеет предел? Куда уходят и во что превращаются мертвые? Можно ли с ними когда-нибудь встретиться?
Последующие дни Костя провел, упиваясь горем и стараясь осмыслить случившееся с позиций своего собственного небогатого опыта. Он никого не желал видеть. Больше всего Костя почему-то боялся, что мертвого усача станут возить по всей стране и когда-нибудь доставят сюда, прямо под окна их домика. Этого он бы не перенес. Впервые Костя осознал, что будущее — это не только завтрашний день, но еще и много-много других дней, каждый из которых должен что-то изменить. Еще он осознал свою собственную личность, а осознав — заплакал. На этот раз от жалости к самому себе.
Все газеты дружно печатали портреты великого покойника, окруженные черной рамкой толщиной с палец. Были там и другие картинки: с отцом родным прощается осиротевший народ, с вождем прощаются испытанные сподвижники. Папа, от которого опять пахло вином, заинтересовался одним таким снимком и с несвойственной ему словоохотливостью стал объяснять сыну:
— Вот на этого глянь! Силен мужик. У хозяина в полном доверии был. При нем порядок будет. — Он указал на того из сподвижников, лицо которого напоминало морду раскормленной очковой змеи, чему в немалой степени способствовал мертвенный блеск двух круглых стекляшек.
Убеждение это проистекало у Костиного отца еще с военной поры, когда он, стоя однажды в оцеплении на Куйбышевском вокзале, был удостоен чести лицезреть обладателя зловещего пенсне, тогда еще носившего форму генерального комиссара госбезопасности. Не стесняясь своей свиты, а тем более рядовых красноармейцев, он за какую-то провинность надавал по мордасам встречавшему его генералу, что, естественно, не могло не произвести впечатления на забитого полуграмотного парня, еще недавно промышлявшего воровством арбузов на ростовском базаре.
— А вот это падлюга, — папин желтый ноготь уперся в другого сподвижника, габаритами сравнимого с предыдущим, но лицом схожего уже не со змеей, а с подсвинком средней упитанности (хоть подсвинок этот, чувствовалось, в случае чего и с волками мог запросто хороводиться). — Шут гороховый! Сколько народа из-за него под Киевом полегло! Ему какое дело ни доверь, все угробит!
Слова эти, конечно же, запали в Костину душу, представлявшую одну сплошную незаживающую рану. Стоит ли говорить о том, что именно благодаря незримому Костиному вмешательству поединок между змеей и подсвинком закончился в пользу последнего. Приближались времена развенчания культа личности, борьбы с абстракционизмом, волюнтаризма и кукурузы.