Трое мальчишек, уже расставив лакомства по столу, в середине которого возвышалась простая крестильная чаша, забились в эркер, мучимые желанием бежать, бежать, как никогда еще в жизни не бегали, бежать под солнечным светом по лужайкам, через поля и потоки, пока не окажутся они далеко-далеко от этого белого призрака с рассекающими лицо безумными красными метками.
Главный повар, вся ненависть коего сосредоточилась ныне на особе Флэя, и думать о мальчишках забыл, да и не стал бы он срывать на них злобу. Его ненависть была не из тех, что вскипает с внезапностью бури и столь же внезапно стихает. Нет, едва улеглась первая судорога гнева и боли, как ненависть эта обратилась в отдельное от него расчетливое существо, которое растет само по себе, не питаясь до времени кровью. То, что трое его любимчиков присутствовали при унижении, которому подвергся грозный их повелитель, ничего в ту минуту для Свелтера не значило, ибо он уже видел всю ситуацию в перспективе и в этой перспективе для детей не было места.
Не промолвив ни слова, он вышел на середину залы. Жирные руки его проворно переставили на столе несколько тарелок. Затем он приблизился к зеркалу, висевшему над вазой с цветами, и с пристальным вниманием изучил свои раны. Раны болели. Поворачивая голову, чтобы лучше себя разглядеть, поскольку лицо целиком в зеркало не влезало и приходилось осматривать его по частям, Свелтер приметил троицу мальчиков и махнул им рукой – уходите. Вскоре и сам он последовал за ними, направляясь к своей комнате над пекарней.
Время общего сбора близилось, и из разных покоев замка к зале шли люди, коих она ожидала. Каждый или каждая шли своей, особой поступью. Каждый или каждая несли сюда свои, особые глаза, носы, рты, волосы, мысли и чувства. Замкнутые, несущие свои, особые, личности, они приближались, словно суда, что влекут по волнам свое, особое, вино, горькое пиво, сладкий ликер. Закрыв за собою двери, эти семеро устремились к Прохладной Зале, растравляя страхи, угрызавшие их души.
Жили в замке две дамы, которые хоть и редко попадались кому на глаза, принадлежали, однако ж, по крови к Гроанам и потому на семейные церемонии, подобные нынешней, разумеется, приглашались. То были их светлости Кора и Кларисса, золовки Гертруды, сестры Сепулькревия, да к тому же еще близнецы. Обитали они в комнатах Южного крыла, разделяя друг с дружкой всепоглощающую страсть – размышлять о коварстве судьбы, распорядившейся так, чтобы им не досталось власти в делах Горменгаста. И эти двое, среди иных, направлялись сейчас к Прохладной Зале.
Традиция, играя свою жестокую роль, заставила Свелтера и Флэя вернуться в Прохладную Залу, чтобы ожидать появления первых участников церемонии, но, по счастью, еще до них сюда подоспел другой человек – Саурдуст, в своем балахоне из мешковины. Он стоял у стола, раскрыв пред собою книгу. Чаша с водой высилась на столе, окруженная образцами Свелтерова искусства, распределенными по золотым подносам и кубкам, искрящимся отраженным солнечным светом.
Свелтер, успевший смесью муки и светлого меда прикрыть рубцы на лице, занял место слева от древнего библиотекаря, над которым он возвышался, как галеон над обломком скалы. С шеи его также свисала церемониальная цепь, подобная той, что украшала Флэя, появившегося мгновением позже. Флэй, не взглянув на повара, перешел комнату и встал по другую руку от Саурдуста, уравновесив – на взгляд художника, если не рационалиста – композицию картины.
Все было готово. Участникам церемонии надлежало появляться по одному, начиная с лиц незначительных, пока не войдет предпоследней Графиня, предваряя ходячий предмет обстановки, нянюшку Шлакк с обернутой в шаль судьбой на руках – Будущим Рода. С крохотной ношей, которая и была Горменгастом, прямым потомком Гроанов – Титусом, Семьдесят Седьмым.
Первым явился чужак – человек происхождения невысокого, которому только его служение семье и сообщало статус отчасти натужного равенства, коего он мог к тому же лишиться в любую минуту – доктор Прюнскваллор.
Он вошел, потряхивая совершенной формы руками, приблизился, семеня, к столу и быстро и живо потер ладонью о ладонь, подняв обе к подбородку, между тем как глаза его пробежались по расставленным яствам.
– Мой чрезвычайно дорогой Свелтер, ха-ха, могу ли я принести вам мои поздравления, ха-ха, как Доктор, знающий кой-какой толк в желудках, дорогой мой Свелтер, и толк немалый? И не в одних желудках, но также и в нёбе, в языках, и в плеве, что облекает своды рта, и не только в сей плеве, но и в чувствительнейших нервных окончаниях, кои, положительно вас уверяю, трепещут, мой дорогой и решительно непревзойденный Свелтер, при одной только мысли о соприкосновении с этими упоительными на вид штучками-дрючками, которые вы, вне всяких сомнений, соорудили на скорую ручку, ха-ха, весьма, весьма, я бы сказал, на то похоже, весьма на то похоже.
Доктор Прюнскваллор улыбнулся, обнаружив между губами два ряда новехоньких надгробных камней, выбросил вперед прекрасную белую руку с согнутым под прямым углом мизинцем и снял с блюда пирожных одно, верхнее – изумрудное, увенчанное шариком крема, – снял с такой точностью, как будто находился у себя в препараторской и удалял некий орган из рассеченной лягушки. Однако он еще не донес добычи до рта, как некое шипение заставило его замереть. Исходило шипение от Саурдуста, и оно вынудило Доктора вернуть пирожное на блюдо даже быстрее, чем Доктор его оттуда снял. Прюнскваллор, похоже, забыл на мгновение или прикинулся, будто забыл, каким строгим приверженцем этикета был старик Саурдуст. Пока Графиня собственной персоной не объявится в зале, никто был не вправе касаться угощения.
– Ха-ха-ха-ха, весьма, весьма уместно и верно, господин Саурдуст, да, да, весьма уместно и верно, – сказал, подмигнув Свелтеру, Доктор. Сильное увеличение, коему стекла очков подвергали глаза его, сообщило этой фамильярности нечто до странности отталкивающее. – Право же, весьма и чрезвычайно верно. Но именно в это и обращает наш Свелтер человека своими неотразимыми кусочками рая – ха-ха, в совершенного варвара обращает он человека, не правда ли, Свелтер? Вы варваризируете человека, ха-ха, не так ли? Положительно варваризируете.
Свелтер, пребывавший в настроении, не располагавшем к подобного рода болтовне, да и вообще предпочитавший, когда дело касалось красноречия, больше говорить, чем слушать, ответил Доктору, не отведя глаз от окна, безрадостным подергиванием губ. Саурдуст перечитывал что-то в книге, водя пальцем по строкам. Флэй изображал деревянную статую.
Ничто, однако, не способно было, по-видимому, умерить бойкую живость доктора Прюнскваллора и, быстро окинув взглядом лица всей троицы, он принялся с нелепой дотошностью изучать, один за другим, свои ногти; а завершив исполнение сей задачи скрупулезным обследованием десятого ногтя, подскочил с резвостью, в его лета неуместной, к окну, прислонился, приняв сверхизящную позу, к оконнице и произвел левой рукой странно женственный жест, до коего был чрезвычайно падок, – свел кончики большого и указательного пальцев, соорудив таким образом О, меж тем как три других пальца, отогнувшись назад, напряженно скривились, создав букву С, несколько, впрочем, меньших размеров. Левый локоть Доктора согнулся под острым углом, отчего кисть его, поднятая на уровень бутоньерки, оказалась примерно в футе от оной. Из узкой груди, похожей на черную трубку, ибо Прюнскваллор облачился сегодня в одежды цвета смерти, извергся тот самый невыносимый Докторов хохоток, который можно передать лишь как «ха-ха-ха», – сей пронзительный звук словно бы скреб и царапал изнутри череп всякого, кто его слышал.