Ознакомительная версия.
Я уже сидел в Рокамадуре неделю или две, когда наконец получил от нее мейл. Она много писала об Израиле, о царившей там совершенно особой атмосфере, исполненной энергии и радости на фоне постоянной подспудной трагедии. Может показаться странным, замечала она, что мы уехали из родной Франции, считая, что подвергаемся там какой-то гипотетической опасности, и эмигрировали в страну, где опасность отнюдь не является гипотетической – силовое крыло Хамас только что решило учинить новую серию терактов, и их смертники, обвязав себя взрывчаткой, чуть ли не каждый день подрывают себя в ресторанах и автобусах. Да, выбор странный, но, оказавшись на месте, начинаешь понимать его: Израиль находится в состоянии войны с момента своего создания, теракты и бои кажутся там чем-то неизбежным, естественным, во всяком случае, радоваться жизни они не мешают. К письму она прицепила две свои фотографии, в бикини, на пляже Тель-Авива. На одной ее сняли в три четверти, со спины, бегущей к морю, – ее попа вышла очень отчетливо, и я стал дрочить на нее, мне страшно захотелось ее погладить, я даже ощутил болезненное покалывание в пальцах; удивительно, до чего хорошо я помнил ее попу.
Закрыв компьютер, я понял, что она ни единым словом не обмолвилась о возвращении во Францию.
С самого начала моего пребывания здесь я взял себе в привычку каждый день заходить в часовню Богоматери и садится на несколько минут перед Черной Мадонной – той самой, что за последнее тысячелетие привлекла сюда стольких паломников, перед которой преклоняли колени святые и короли. Странная это была статуя, свидетельница бесследно исчезнувшего мира. Мадонна, с короной на голове, сидит выпрямившись; ее лицо с закрытыми глазами столь безучастно, что она выглядит инопланетянкой. Младенец Иисус, в котором ничего младенческого не наблюдается, выглядит взрослым и даже старым – он сидит у нее на коленях с прямой спиной; глаза у него тоже закрыты, лицо остроугольное, мудрое и властное, и голова тоже увенчана короной. Я не ощутил в их позах ни нежности, ни материнского самозабвения. Нет, тут изображен не младенец Иисус; это уже царь мира. От его безмятежности, исходящей от него духовной мощи и неосязаемой силы становилось жутковато.
Этот нечеловеческий образ казался полной противоположностью истязаемому, измученному Христу Маттиаса Грюневальда, который произвел такое впечатление на Гюисманса. Средневековье Гюисманса было веком готики и даже поздней готики: пафосной, реалистической и морализаторской, примыкающей скорее уже к Возрождению, чем к романской эре. Я вспомнил о разговоре, который состоялся у меня много лет назад с одним профессором истории в Сорбонне. В начале Средних веков, объяснил он, вопрос об индивидуальном Божьем суде практически не возникал; только гораздо позже, у Босха например, появляются страшные картины, где Христос отделяет когорту избранных от легиона проклятых; где черти тащат нераскаявшихся грешников в ад на вечные муки. Романский взгляд на вещи был иным, гораздо менее персонифицированным: умирая, верующий впадал в состояние глубокого сна и смешивался с землей. После свершения всех пророчеств, в час второго пришествия, весь христианский народ, единый, всецелый, восставал из могил, воскрешенный в теле славы своей, и стройными рядами шествовал в рай. Для людей романской эпохи нравственный суд, суд индивидуальный и вообще индивидуальность не были достаточно ясными понятиями, да и я чувствовал, как растворяется моя собственная индивидуальность по мере того, как я, сидя перед рокамадурской мадонной, предавался нескончаемым грезам.
Пора было, однако, возвращаться в Париж, уже середина июля все-таки, я тут проторчал, оказывается, больше месяца – сообразив это как-то утром, я искренне изумился; по правде говоря, спешить мне было некуда, я получил мейл от Мари-Франсуазы, которая связалась с нашими коллегами: до сих пор никто из них не получил никаких сообщений от университетского начальства, и все пребывали в полном недоумении. Ну а в остальном – прошли парламентские выборы, их итоги вполне соответствовали ожиданиям, и было сформировано правительство.
В деревне настало время увеселительных мероприятий для туристов, в основном гастрономического характера, но и культурного тоже, и накануне отъезда, совершая свой ежедневный поход в часовню Богоматери, я случайно попал на публичные чтения Пеги. Я сел в предпоследнем ряду; народу пришло немного, в основном это были молодые люди в джинсах и майках поло, с одинаково открытым и дружелюбным выражением лица, которое почему-то так хорошо удается юным католикам.
О Мать, вот сыновья твои, так долго бившиеся,
Пусть Бог не судит их как духов поднебесных,
Да будет суд им как изгнанникам, бредущим
К себе домой путями заповедными.
Александрийский стих ритмично звучал в наступившей тишине, а я недоумевал: что могут понять в поэзии Пеги и его патриотической мятежной душе эти юные католики-гуманитаристы. Впрочем, дикция у актера была замечательной, мне даже показалось, что это известный театральный актер, видимо из Комеди Франсез, но, по-моему, он и в кино снимался, мне показалось, что я где-то видел его фотографию.
О Мать, вот сыновья твои и их несметный полк,
Да не судимы будут по нищете их голой,
Но да подбавит Бог им горсточку земли,
Погибельной для них, но ими столь любимой.
Это был польский актер, ну конечно, но фамилию я напрочь забыл; возможно, он тоже католик, вообще актеры нередко бывают католиками, у них все-таки странное ремесло, и божественное вмешательство тут представляется более правдоподобным, чем во многих других профессиях. Интересно, любят ли эти молодые католики свою землю? Готовы ли они погибнуть за нее? Я вот чувствовал, что готов погибнуть, но не то чтобы за свою землю, я был готов погибнуть в широком смысле слова, короче, я пребывал в странном состоянии, мне казалось, что Мадонна восстает, снимается со своего пьедестала, вырастает в воздухе, а младенец Иисус словно отделяется от нее, мне чудилось, что теперь ему достаточно поднять руку, чтобы язычники и идолопоклонники были уничтожены, а ключи от мира вручены ему как “властелину, господину и повелителю”.
О Мать, вот сыновья твои, блуждавшие так долго,
По низменным делам судить не нужно их,
Пусть их как сына блудного простят и примут,
Да упадут они в объятия протянутых двух рук.
Либо я просто проголодался – накануне я забыл поесть, и, наверно, лучше мне было вернуться сейчас в отель и заказать несколько утиных ножек, чем рухнуть на пол между скамьями, пав жертвой религиозной гипогликемии. И опять я подумал о Гюисмансе, о страданиях и сомнениях, преследовавших его на пути обращения, о его отчаянном желании примкнуть к какому-то обряду.
Ознакомительная версия.