Всегда мне кажется, что все будет длиться вечно, а никогда ничто не длится. Собственно, все на свете длится мгновение одно, не дольше, кроме тех вещей, какие мы удерживаем в памяти. Я всегда стараюсь все удержать — да лучше я умру, чем позабуду, — и ведь в то же время я ждал, я ждал, когда мы уедем наконец в Сан-Франциско, все бросим, все навсегда оставим позади. Да, такова жизнь — тут ничего не разберешь, сам черт ногу сломит. Я пробыл с Джерри шесть месяцев семь дней. Облетали деревья в Городском парке, листья падали, листья падали, красно-желтым половиком устилали траву, хрустким, тусклым, и все больше закрывалось заведений на Сколли-сквер, и стояли заколоченными окна-двери. Мусор был повсюду, на тротуарах, по водостокам, или его сгребали в кучи, и от проезжих грузовиков все это вихрилось, и летало, летало, как листья. Ночи стали тише, и я всегда слышал, когда возвращался Джерри, всегда узнавал на лестнице его шаги. Медленней и тяжелей, труднее, что ли, чем у всех других жильцов, включая даже Сирила, а Сирил был толстый, и он страдал одышкой, астмой и всегда очень медленно взбирался.
Как-то ночью лежу я без сна, вполуха, как обычно, прислушиваюсь, не идет ли Джерри, и разговариваю сам с собой, потом слышу — отворилась, хлопнула дверь подъезда, потом слышу медленные знакомые шаги по лестнице: первый этаж, остановка на площадке — все как всегда. Вот сейчас, думаю, распахнет нашу дверь и, если не напился в стельку, включит свет, разденется, усядется на край постели в одних трусах и немножечко со мной поговорит. Он уже почти добрался доверху, когда я услышал тот шум. Никогда раньше я не слышал этого звука — как кто-то падает с лестницы, — но сразу же, еще пока он длился, долгий грохот, я понял, что означает этот звук. А потом не было больше звуков, никаких, все придавила тишина.
Я думал, разом распахнутся на площадке двери и будут крики, топот многих ног. Ничего подобного. Грохот при падении Джерри сотряс все дома в округе, но никто его не слышал. Ну а я — я же не имел возможности выйти на площадку. Хоть и сознавал всю обреченность своих попыток, я и так и сяк отчаянно протискивался в щель под дверью, громко скребя когтями по полу. Потом я заставил себя сесть тихо, перевести дух, и я стал думать. Надо было найти способ добраться до Джерри, хотя, что я стану делать, когда до него доберусь, я понятия не имел. Ну вот, и я спустился на Лифте к зубоврачебному кабинету и, мечась из комнаты в комнату как угорелый, искал оттуда выход на площадку. Я знал: случилось ужасное. Всю жизнь я был обременен, искалечен даже, чудовищной силы воображением, и все время, все время, покуда рыскал туда-сюда, я видел Джерри: он, разбитый, в нелепой позе лежит на площадке, и я в себе чувствовал, как он умирает, и опять он умирает, и опять. В конце концов я, падая, срываясь, оскользаясь, спустился на Лифте до самого подвала, прополз под дверью на улицу, обежал весь дом, до подъезда (с надписью — КВАРТИРЫ), совершенно не заботясь о том, что меня могут увидеть. Пустой номер. На двери были слова ЛЕЧЕНИЕ ЗУБОВ БЕЗ БОЛИ, а где-то, по ту сторону слов, лежал Джерри в агонии, или он уже умер.
И я вернулся в книжный магазин, с огромным трудом — весь в синяках — забрался на Воздушный Шар и стал просто ждать. Едва рассвело, я услышал на улице крики, потом сирену. Она взвыла и немного погодя стала удаляться, возбужденно жалуясь и плача, и смолкла где-то в городе, западнее Сколли-сквер.
В девять Шайн, как всегда, открыл магазин, и все они хлынули внутрь, и головы качались возле прилавка, как яблоки на крутом прибое. Поговорили про несчастный случай — все разом разевают рты, ничего толком не разберешь, мне только удалось понять, что Джерри Могун свалился с лестницы, он без сознания, его отвезли в больницу, — и сразу плавно перешли на другие темы: как мать Кона сломала шейку бедра, как дела у «Красных Носков».
Я вернулся наверх, в нашу комнату. Она как-то разом начисто забыла Джерри, будто его сто лет уже как нет. На полку мне не удалось взобраться. На столе был непочатый батон, я прогрыз пластиковую обертку, немного от него отъел. Всю ночь я просидел в большом кресле. Чтоб отвлечь свои мысли от Джерри, я отправился в Париж, поглядеть на дом, где жил когда-то Джойс, но названия улиц сплошь повыцвели и ничего я не нашел.
На другой день ко времени открытия я был уже на Воздушном Шаре. Шайн успел смотаться в больницу: справлялся насчет Джерри. Ему объяснили, что при падении с лестницы он не разбился, но у него был удар, он без сознания, его кормят через трубочку, едва ли он оправится. Может, до утра не доживет, может, год протянет.
— Ну что ж, — сказал Джордж, — по крайней мере, во сне умрет. Да, хорошо бы умереть во сне и чтоб снилось что-нибудь приятное. — Тут он взялся было рассказывать, что ему снилось намедни, но Кон перебил:
— Говна-пирога! А посреди кошмара, мать твою за ногу, — не угодно ли?
— Ну, хоть кошмар, во всяком случае, на этом прекратится, — сказал Шайн и странно хмыкнул.
— Ни хрена, — отрезал Кон.
Я предпочитал не слышать более этого жалкого зубоскальства по поводу смерти и потому опять поднялся на Лифте к себе, пожевал еще хлебца, сел в большое кресло и усилием мечты вернул к жизни Джерри.
Я точно знал: он не вернется никогда, а потому решил, что вполне прилично будет порыться в его бумагах. Когда кто-то умер, ну или все равно что умер, это уже не шпионство, не слежка — это разыскание. А мне давно хотелось разыскать ту повесть, про крысу. Как услышал тогда, что он говорил Норману на эту тему, сразу понял: в этой повести будет мне ответ. На что ответ? Ах, да сам знаю, глупость, но я все еще искал смысла своей нелепой жизни, и я думал, что, может, Джерри его нашел, хотя бы напал на след, потому и пишет повесть про крысу. И вот, через несколько дней после того, как он исчез, я взобрался на стол, открыл тетрадь, озаглавленную «Последняя сделка» — все время, пока мы были вместе, он в ней писал, — а оттуда перепрыгнул на полку и одну, другую повытаскал все прочие тетради. У каждой на обложке, в белом прямоугольнике, были название и дата — подряд, аж с 1952 года — «Чудо-голубь», «Вечный двигатель», «Восход Сириуса» — ну и так далее, общим числом двадцать две тетради, и всюду одно и то же: вскользь намеченный и брошенный замысел, едва прочерченная линия сюжета, характер, обозначенный с прохладцей, кое-как, страница за страницей — всё вкривь и вкось, и сплошь отсылки, заметки на полях, и фразы толкутся, натыкаясь друг на друга в кромешной тьме помарок, и вдруг — весь вылизанный, обласканный абзац, и вдруг — длиннющий пассаж, аккуратно перекроенный, чтоб органично засияло в тексте одно-единственное счастливо найденное слово. Целый ряд зачаточных сюжетов должен был, кажется, вести к разрушению нашей планеты. Я читал запоем, с утра до вечера, целую неделю. На ночь я поневоле делал перерыв: до выключателя на стене не мог добраться. В тетради проскользнуло множество потрясающих идей, долгими темными ночами я доводил их до ума, и в моих снах я все их воплощал. Но никакой истории о крысе не было. Даже слово «крыса» не упоминалось — ни разу.