Глава 13
Мои воспоминания начинались смертью. В этом не было ничего шокирующего, ничего безобразного или отталкивающего. Для таких, как я. Смерть не может пугать того, кто сам же ее и сеет, кто ею живет и питается в полном смысле этого слова. Тогда, правда, еще и не понимал, что я и есть смерть. Смотрел на тела родителей, на то, как их уносят, накрытых черными саванами, которые мгновенно пропитались кровью, потому что телами то, что от них осталось, было очень трудно назвать. И я чувствовал, как сжимаются и разжимаются пальцы моей левой руки. Быстро сжимаются и разжимаются. До хруста в костях и боли в фалангах. Этот признак ярости или сильных эмоций, которые я пытался контролировать, останется со мной навсегда. Потому что это было похоже на бред. Хорошо спланированный. Умело приведенный в действие, но бред, не поддававшийся пониманию. Учитывая то, на кого было совершено покушение. Это не просто убийство императорской семьи и всех возможных наследников. Это открытый вызов системе и тому, кто останется. Остался я.
Такие, как мы, не умирают своей смертью, более того, умирают очень редко. Кто и зачем? В тот момент не имело значения. Я знал только одно — за мной смотрят сотни любопытных глаз тех, кто рад, что я остался сиротой, и никто из них не должен знать, что ребенку с ледяными равнодушными глазами, внушавшими ужас даже слугам, которые его вырастили, больно. Это была моя первая и последняя боль, я похоронил ее глубоко и закопал, зашвырял комьями мерзлой земли проклятого, провонявшего предательством Континента. А точнее, я гораздо позже узнаю название тому чувству, что разворотило все внутренности, заставляя жадно вдыхать отравленный воздух, пропитавшийся запахом покойников. Улыбка Смерти особенно устрашающа, когда навечно замирает на губах тех, кто нам дорог. И пусть это всегда считалось отклонением от нормы, но я был привязан к родителям. Нонсенс. Зверь, истинное чудовище может существовать в стае, но навсегда остается одиночкой. Он не может испытывать никаких эмоций к соплеменникам. Даже если это те, кто дал ему жизнь. Даже они со временем становятся конкурентами в борьбе за еду, за место обитания, за положение в обществе. Сфера чистого, жесточайшего эгоизма, не признающая родственных связей, кроме тех, что несли выгоду.
Только не со мной. Правда, понял я это, лишь когда мысленно попрощался с душами родителей. Выработанные тысячелетиями правила поведения обречены становиться отличительными признаками отдельно взятого общества.
Деус не может чувствовать боль. Деус — высшее существо, не знающее эмоций. Деус императорской крови — хладнокровней втройне.
Я никогда их не откапывал — воспоминания. На протяжении многих лет даже не пытался. На них образовался нарост пыли, инея и кровавой корки, но они не истлели. Оказалось, воспоминания бессмертны. Особенно те, что причиняют боль. У меня их было слишком мало, тех ценных, которые стоило сохранить.
Я убивал бессчетное количество раз сам. Чужая жизнь имела для меня ничтожную цену, а когда собственноручно назначаешь стоимость, то она кажется смехотворной. Мне доставляло удовольствие отнимать жизнь. Это естественная потребность для Деуса, такая же естественная, как поесть, поспать или заняться сексом.
И я не скрывал получаемого наслаждения. Я позволил себе этот недостаток, потому что благодаря ему меня боялись в десятки раз больше, чем других Деусов, а я пожирал чувство паники и смаковал все грани дикого ужаса и боли. По кругу. Я игрался с едой в изощренные игры. И не только с едой. Мне нравился сам процесс, всегда и во всем. Не вкусно просто отобрать душу, не интересно осушить досуха и при этом не вобрать в себя каждую грань страха и боли. Я — гурман, ем не только для насыщения. Более того, я мог бы не питаться долгое время. Высшие Деусы могут достаточно длительное время находиться без еды. Но это не имело смысла. Смертные. Их жалкие жизни не стоят того, чтобы ограничивать себя в удовольствиях. А сам процесс охоты настолько притягателен, что не имеет смысла отказывать себе в нем ради тварей, существующих только для удовлетворения моих потребностей.
Я испытал это наслаждение, когда убил впервые не ради насыщения, а только потому, что мне не понравились воспоминания смертного подростка, который прислуживал в казармах. Я увидел то, чего сам никогда не знал, и во мне проснулась волна ненависти — жадно отобрал его душу, чтобы понять. Вбирал ее в себя, кусками, перед глазами проносились мысли жертвы, фантазии, желания. А я беззвучно хохотал. Нет, мне не было смешно, я, мать его, не понимал, почему у меня, у высшего существа, нет и четверти тех ярких красок в голове, которые я видел у смертного. Никто. Презренная еда, которая живет и дышит только для того, чтобы кормить меня, развлекать и умирать с моим именем на губах. Я с этим вырос, меня так воспитывали, и не только меня. Этот мир принадлежал нам. Никто не задается вопросом почему-то или иное звено пищевой цепочки стоит в определенной последовательности. Мы замыкали ее. Такова иерархия нашего мира, где все принадлежит нам. Парадокс, но все миры, которые я видел, пусть даже мельком, пусть всего пару минут, несмотря на различия в климате, в рельефах местности, в устоявшихся обычаях населявших их существ, все эти миры объединяла одна особенная черта. Жизни достойны лишь сильнейшие. Физически, духовно. Испокон веков. Тот, кто сильнее, тот и определяет устройство того или иного пространства, а также возможность жизни для других.
В тот день я впервые откопал воспоминания и сравнил. Я возненавидел смертных ничтожеств, у которых есть право на эмоции, на счастье, на слезы. Я пожирал их с наслаждением, бл***, с изощренным кайфом, растягивая агонию на недели и месяцы. Питаясь страхом, желаниями, мольбами. Это было вкуснее крови, вкуснее всего, что мне доводилось пробовать, — страх и боль. Тот самый страх, который я почувствовал, когда к носкам моих ботинок растекалась багровой лужей кровь, и я не отступал, а смотрел, как мои ноги утопают в ней, как белеет рука матери на фоне красного, как блестит на ее пальце кольцо. Я знал, что она мертва, и мне было страшно. Нет, меня не напугали, как человеческого ребенка, мертвые тела. Жалкие смертные могли визжать от ужаса, увидев мертвеца. Мне тоже хотелось орать, звать ее по имени, плакать. Да, мать вашу, я не имел право даже на это. Меня напугало, что я больше никогда не услышу ее голос, не увижу, как она смотрит на меня, и не почувствую, как прикасается ко мне.
Никто никогда не прикасался к Деусу императорской крови — не положено, а мать прикасалась. Я помнил, как отец смотрел на нее исподлобья и, отчеканивая каждое слово, говорил: «Это не смертный — это Деус. Он не нуждается в прикосновениях. И сам касается, чтобы отнять жизнь. Не приучай его к тому, что приравнивает его к низшей расе». Но я помнил ее прикосновения, и я возненавидел того, первого сметного, убитого мной за то, что в его воспоминаниях мать целовала и ласкала своего ребенка, а отец подбрасывал вверх на вытянутых руках и мальчик смеялся. Я слышал смех, я сам мог хохотать, но это иное, в нем звенят другие ноты. Незнакомые мне, непонятные, но вызвавшие черную зависть. Зависть, потому что он мог позволить себе быть слабым, а я нет. Эмоции и привязанности — это самая большая наша слабость. Они оттягивают нас назад, не позволяя хладнокровно мыслить на несколько шагов вперед. Но, вашу мать… есть такие эмоции, что стоят золота всех миров, вместе взятых. И это я пойму гораздо позже.