Но, едва я отвернулся от этой щели с видом на гибнущий мир, я оказался лицом к лицу с другой, на сей раз щелью во времени. Воспоминания в нее хлынули океаном.
И снова хотелось пить. Я спустился в подвал, в виде исключения используя для этой цели лестницу, — глянуть, не осталось ли немного воды в толчке. Я стоял уже на последней ступеньке, и тут весь дом затрясло, встряхнуло. Бетонный пол заходил у меня под ногами. Потолочный фосфоресцирующий свет, который мерцал и жужжал для меня в вышине, пока я — так давно, так недавно, — жуя и читая, к иному свету прокладывал путь, уже не одну неделю как отмерцал свое. И висел теперь громадной черной сосулькой, раскачиваясь и дрожа в такт волнам разрушения, рокочущим над Корнхиллом. Я прошел под этой громадной сосулькой, и буквально в следующий миг она грянулась об пол у меня за спиной. Гнутые матовые осколки сухим дождем летали по комнате, падали на голову. Крысиные ноги на битом стекле — без звука, без смысла. Дверь под СОРТИРОМ была открыта, надвое расколотый толчок лежал на полу. Права была Джинджер: конец есть конец. Ах, мой маленький рояль наверху, как же он хрястнет, бедный, под рухнувшей балкой. Но ничего, ничего не поделаешь, поздно, его невозможно спасти. Упадет на него первая балка, и он издаст тоненькую, ему одному присущую последнюю нотку, и никто-то ее не услышит, никто. Ах, да не взобраться ли на гигантский кукольный дом, взять и броситься вниз, — но разве хватит моего веса для такого самоубийства, нет же, медленно, тихо паря, сухим листом приземлюсь на панели. Я потому только так подробно расписываю свои эти мысли, что именно они проносились у меня в голове, когда я увидел ту книгу. Лежала, зажатая под батареей, только высунув краешек. Я мигом ее узнал, подошел, потянул. Я сразу узнал отметины моих младенческих зубов на переплете, и кое-какие выдранные страницы, служившие Фло опорой при изготовлении того конфетти, хранили отпечатки ее грязных лап.
Сомнений не оставалось.
Немало времени и все мои последние силы ушли на то, чтобы переволочить книгу от батареи к тому, что осталось от нашего гнезда в углу: к нескольким горсткам конфетти, уже совершенно выдохшимся, потерявшим наш запах. Зато здесь я почти избавился от звуков наружного мира. Уже нет рева грузовиков — это ветер поет, гуляя над полем и лесом. Уже нет грохота крушащихся стен — это бьется о черные скалы море. А взвои сирен и взвизги автомобильных рожков стали печальными криками чаек. Да, пора, брат, пора. Джерри говаривал, что если не хочешь прожить жизнь сначала, значит, зря ее прожил. Не знаю. Я считаю, конечно, что с моей жизнью мне повезло, но почему-то не хочется, чтобы так повезло дважды. Я вырвал листок из книги, с конца, сложил, потом снова сложил. Получился такой пакетик. Я поудобней устроился в конфетти и, придерживая пакетик передними лапами, стал читать то, что оказалось наверху, и, как трубы, зазвенели мне в уши слова: «Давай, эй! Эй, давай! Лязг ли кликов не в лад, эх, окрепнем, рванем на волю». Я еще поворочался в своем гнездышке. Развернул свой пакетик, и опять развернул, и опять, и снова он стал страницей, страницей одной книги, книги одного человека. Я поаккуратней ее разгладил, и я прочитал: «И я не нагляжусь, и я ненавижу. Одинокость в очах ночей. Что мне потроха их греха! Ухожу. О горький конец! Не увидят. Никто. Не узнают. Не затоскуют. И это старо и печально, это печально и выцвело». Я смотрел на эти слова, и они не туманились, не расплывались. У крыс не бывает слез. Сух и холоден мир, и прекрасны слова. Слова прощания и прощения, прощания и привета — от маленького Великому. Я снова сложил страницу, и я ее съел.
Сколли-сквер в самом деле существовала, ее разрушение в самом деле имело место. Тем не менее «Фирмин» — произведение вымышленное. Я порой подтасовывал — или Фирмину попускал подтасовывать — события, географию ради нужд повествования. Например, хотя Эдвард Лог, руководивший «обновлением» Сколли-сквер, действительно летал во время войны на бомбардировщике, у него, насколько мне известно, никогда не было прозвища Бомбардир, и уж тем более я не допускаю, чтоб он включал фотографии Штутгарта и Дрездена в свои доклады. И хотя исконную скинию миллеритов и впрямь превратили в театр, здание это сгорело еще в 1846 году; а театр «Старый Говард», тот, очевидно, какой был знаком Фирмину, построили уже вместо него. И хоть «Риальто» в самом деле существовал и в самом деле был известен под прозванием Почесушник, не думаю, чтобы там демонстрировались порнографические фильмы после полуночи. Я премного обязан труду Дэвида Кру «Вечно в действии: постыдная Сколли-сквер города Бостона», откуда мной почерпнуты многие ценные сведения об истории всей этой округи, хотя мистер Кру, разумеется, отнюдь не несет ответственности за все мои неточности или огрехи. И наконец, мне хотелось бы с глубокой признательностью помянуть покойного Джорджа Глосса, владельца книжного магазина «Браттл Букс» на старой Сколли-сквер, который за сущий бесценок мне продал тома, которые по сей день берегу, у которого едва ли был сейф, набитый запретной литературой, и который перед лицом разрушения своего магазина в самом деле даром пораздавал все книги, какие только можно унести за пять минут.
Чжуан Чжоу — китайский философ и поэт второй половины IV века до Р.Х. (здесь и далее прим. перев.)
Рот, Филип Милтон (р. 1933 г.) — знаменитый американский писатель. Ряд его романов переведен на русский язык.
Форд, Форд Мэдокс (1873–1939) — английский романист; роман «Солдат всегда солдат» (с подзаголовком «История страсти») опубликован в 1915 г., переведен на русский язык.
Крайний предел (лат.).
Грей, Зейн (1872–1939) — популярный в свое время американский писатель, автор множества вестернов.
Один из двух главных героев в серии юмористических романов (о Берти Вустере и его слуге Дживсе) английского писателя Пелэма Гренвила Вудхауза (1881–1975). Многие романы экранизированы и переведены на русский язык.
Мигель де Сервантес. «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский». (Пер. Н. Любимова.)
Вернике, Карл (1848–1905) — немецкий ученый, психиатр, открывший центр мозга, который ведает речевыми способностями.