— Ясно. Значит, тот свет всё-таки есть! Вон он как, выходит, исхитрился. Что ж, будем работать тут. Как бы меня сюда командировали.
Капитан был непробиваем перед превратностями судьбы. Стойко встретил и этот её поворот и даже нашёл в своём новом физическом состоянии, а вернее, в полном отсутствии такового, свойства, полезные для милицейского сыска. Отныне Рындин с лёгкостью мысли проникал сквозь стены мафиозных гнёзд, и вскоре в его воображаемом кулаке собрались все нити городского уголовного мира.
— Банда некоего Тромбона затевает ограбление века, — как-то отрапортовал он Фаянсову с Карасёвым, вернувшись из очередного дежурного фокусирования по городу. — Намеревается очистить банк.
Лев Кузьмич тут же не упустил случая съязвить:
— И когда будете брать? Этих гангстеров?
— Через две среды на третью, — всерьёз, не заметив подначки, ответил Рындин. — В этот день к ним явится тот, кто, по-моему, и задумал это преступное дело. Сам Тромбон — всего лишь исполнитель, не более того. Этот объект обещал добыть схему сигнализации и коды для стальных дверей и сейфов, где, стало быть, расположены камеры наблюдения и прочие меры охраны. Кто он, пока не удалось установить. Этого не знают и сами бандиты, и потому для удобства меж собой зовут его кличкой Тень. Словом, зверюга хитёр и осторожен, — пояснил капитан, словно, как в старые добрые времена, докладывал на оперативном совещании.
— Товарищ комиссар, и каким же, извините, способом вы намерены передать органам добытую вами и, безусловно, ценнейшую информацию? — спросил Карасёв, как обычно забавляясь над Рындиным.
— Как и положено. По инстанции, — ответил капитан, слегка дивясь невежеству режиссёра. Он так ему и сказал: — Удивляюсь, как вы ставили все свои пьесы, не зная порядка прохождения документов?
— А мне и не надо знать. Я тот, к кому документы приходят, — возразил Лев Кузьмин обидясь. — А вот вы увлеклись и забыли одно незначительное обстоятельство. Между нашим светом и светом тем нет ничего даже отдалённо похожего на контакт. Вы можете сигналить, дуть во все свои иерихонские трубы, изойдётесь ором, но бесценная информация так и останется при вас!
— Когда надо, контакты будут! — не сдаваясь, заверил Рындин. — А вас, Карасёв, как видно, не исправил и Тот, или теперь Этот свет! Были пессимистом, нытиком и остались!
— Пётр Николаевич, теперь вы ему скажите, — взмолился режиссёр.
Но Фаянсов промолчал, не хотел портить Рындину настроения. Участковый был счастлив, его служение долгу слилось с идеалом, как он себе этот идеал представлял. «Ну и слава богу!» — радовался за капитана Пётр Николаевич.
Впрочем, счастливым, вопреки осуждению Рындина, казался и сам Карасёв. Желчный облик Льва Кузьмича всё чаще и чаще излучал мягкий добрый свет. Вот и сейчас он быстро отошёл от обиды, покладисто сказал:
— Ладно, оставайтесь с вашим розовым детским оптимизмом. А я пойду. Вроде бы сбывается моя мечта. Хочу создать свой театр. Театр Карасёва! Звучит? Сейчас веду переговоры с его будущими актёрами. И какими!.. Представляете? Сойдутся на единой сцене Качалов, Сара Бернар и Лоуренс Оливье!
И сам он, Фаянсов, жил спокойно, не заботясь, куда ступить можно, а куда не стоит, лучше обойти. Здесь ничто ему не грозило, потому что не было ничего. Пётр Николаевич свёл знакомства с лучшими шрифтовиками мира и, когда хотел, мог подойти к своим любимым мастерам Кустодиеву и Сальвадору Дали. Если возникала надобность в родительской ласке, тут же появлялись отец и мать. И ещё его тянуло беседовать с Христом. Фаянсов по-прежнему не считал себя религиозным и потому вначале терялся, не зная, как обращаться к Нему: товарищ Христос, господин Христос. Однажды он машинально окликнул:
— Иисус Иосифович! — и стушевался, покраснел.
— Пусть будет так, — улыбнувшись, согласился его Собеседник.
Боясь разболеться гордыней, Пётр Николаевич как-то Ему признался:
— Порой меня удивляет. Ты всегда находишь для меня время. Стоит мне только тебя позвать. А кто я? Я боюсь о себе возомнить нечто такое, чересчур!
— Не бойся, не возомнишь. Приглядись и ты увидишь. В это же время я говорю и с другими, с каждым, кто нуждается в моём слове. Я как бы многолик, — совсем по-земному пошутил Иисус. — У каждого свой Христос. Свой и у тебя. Такой, каким ты Его представляешь. Сугубо земным человеком. Нравится ли мне сие или нет. — И Он снова улыбнулся.
И Он всегда был с ним сердечен, отвечал на все вопросы, даже на те, что, наверное, были глупы, и никогда не выказывал своего превосходства. Его комментарии были расцвечены тонким юмором. Он и сам понимал чужие шутки, долго смеялся над тем, как Пётр Николаевич мирил соседа Вальку с вдовой Ивановой.
«Почему об этом в Библии ни слова, о том, что Ему было свойственно доброе чувство юмора? И ничего не сказано о детстве. Каким Он рос мальчишкой? Дрался ли, как все пацаны, и бегал ли с другими ребятами по пыльным улицам Назарета? И знал ли Он при этом о своём предназначении? А может, это был тихий замкнутый мальчик?» — потом размышлял Фаянсов. И пытался представить Иисуса подростком. Ещё он думал: «Прекрасного человека избрали Богом давние люди».
Словом, Пётр Николаевич жил, как в Раю, если тот существовал на самом деле. Так он считал в первое время.
Между тем миновала первая среда, время близилось ко второй. Рындин куда-то исчезал, что-то готовил, словом, невзирая на уколы Карасёва, вёл бурную оперативную работу. Но однажды, откуда-то вернувшись, капитан досадливо произнёс:
— Какая-то хреновина. Скоро третья среда, а никак не свяжусь со своими. Сигнализирую: так и так, ограбление государственного банка! Но не слышат! Даже сам начальник райотдела!
Но что мог сказать Фаянсов, если упрямцу уже давно известно самому: нет связи между Тем светом и землёй. Нет и не будет никогда. К тому же у Петра Николаевича возникли собственные заботы. Там, на земле, Эвридика в очередной раз готовилась выйти замуж. А первым знаком, оповещающим о её матримониальных намерениях, обычно служил ремонт квартиры, его она делала собственными руками: белила потолки, красила рамы и плинтус и лично клеила обои. На студии так и острили: «Ну, Эвридика снова занялась ремонтом, знать на горизонте появился новый возможный жених». И впрямь она купила обои, краски и всё необходимое для побелки потолка. Казалось, ему-то, Фаянсову, какое дело до личных планов этой совершенно посторонней женщины? Но в том-то и заключалась заковыка: было дело! И считаться чужой она никак не могла — женщина, с коей он писал «Мечту материнства». Это он раньше ошибочно думал, будто его не касается её судьба, а она касалась, не мог он благодушно взирать на то, как она, трепеща прозрачными крылышками, сама летит в пламя свечи. Её жениха и звали-то, словно пометили: Альфонс! И хотя сам он утверждал, будто его нарекли в честь писателя Додэ, Фаянсов его видал насквозь.