Я в Сибири на одном месте никогда не сижу. У нас, тувинцев, по всей Сибири сплошные родственники. И по Оби, и по Енисею, и на Байкале. Одним летом я ездила навещать родню в низовья реки Оби, неподалеку от Салехарда, на речку Мокрую. Там у них хорошо, спокойно – главное, такое свойство местной природы, что ни клопов, ни тараканов не водится, специально даже, говорят, завозили, а они соберутся в стаю и оттуда обратно, берегом, за Самаровский ям, это от Березова километров еще двести пятьдесят. Правда, там у них и лягушек нет, одни ящерицы, так что вечером тихо-тихо, только рыба на плесу плещется. Они рыбой, в основном, и живут и на рыбу, в основном, промышляют.
А уж птиц там по озерам да по болотам – в глазах черно. Гуси, лебеди, казарки, чагвои, турпаны, сынги, чернеди, соксуны, полухи, гоголи, свищи, савки, чирки двух родов, селезни, крохали, лутки – это те, которых в пищу употребляют. А еще сукулены, гагары, турухтаны, стерки, журавли – всех названий-то не упомнишь, так их там много. Даже в Торгалыге, у нас в Туве, такого разнообразия я не видела.
Но это еще не самое удивительное. Самое удивительное, это когда мы на моторке на Обскую губу плавали. Вот где рай так уж рай, другого слова не подберешь. Представляешь, стоят на берегу друг от друга неподалеку островерхие ненецкие дома-чумики, а рядом такие же, но челдонские, юракские, хантыйские, нганасанские, и детки вокруг бегают вперемешку, играют в свои детские игры. И никто-то там на них не орет, никто никого не гонит, слов ругательных там вообще не знают, а подарки какие друг другу дарят – залюбуешься, такие красивые. Мне штаны ровдужные подарили, хорошие, без всякого затыкания, и платье из цветных лоскутков и со вставочками из неплюевой кожи. Там мужья приезжают с промысла, а жены их разденут, накормят, положат мужью голову себе на колени и ищут в голове насекомую – да не глазами, не как везде, а ощупью, так ласково, мягонько так. И насекомую когда в голове найдут, сразу в рот ее без всякой брезгливости, потому как те нательные паразиты человека едят без милости, вот и их за это жестокосердие тож без милости кушать надо.
Я там даже запахи полюбила, не то что у нас, в Туве. В Сергек-Хеме, в рыболовецком совхозе, когда пыжьянов и кунжей промышляют, там воняет на всю тайгу. А здесь запахи вроде те же, и все равно как-то сладко дышится, да и мухи не такие остервенелые. Правда, ветер такой бывает, что рыбу прямо из черной воды выхватывает и та рыба людям в окошки бьется.
Теперь слушай, расскажу про минет. Выхожу я как-то на обский берег, он зеленый, в купырях да ромашках, а вдоль берега коровы пасутся – с белыми медведями наравне. На Оби, на Енисее, вообще на Севере белый мишка, считай, как дворовый скот, он с коровой никогда не воюет. Потому что есть ему запрещение от мощей святого Василия Мангазейского, чтоб медведи, значит, скот не губили. Я гуляю, слева вода дымится, а в воде на песчаной отмели, вижу, греются на солнце белухи. Знаешь, кто такие белухи? Это полузверь, полурыба, но скорее все же белуха зверь – рыбьего в нем менее чем зверёвого. Лежат такие большие, ласковые, а одна лежит ко мне ближе всех, на спину перевернулась и млеет. Я к ней ближе, она сопит, свои ласточки на груди сложила, как красна девица, будто стыд свой от меня прячет. Я ей: «Тихо, – говорю, – я не страшная», а сама ее по брюху всё глажу и мурлычу что-то из Валерия Ободзинского. Только, чувствую, в районе хвоста вылезает у нее что-то острое, что-то в венах, киноварных прожилках и похожее на бычачий уд…
– Уд? – услышав непонятное слово, удивленно спросила Машенька.
– Хуй, – мгновенно перевела Лёля со старинного на современный язык. Затем продолжила свой рассказ.
…Вылезает и набухает всё, набухает, и тянется ко мне, и подрагивает, а в маленьком белужьем глазке такая стоит любовь, что в сердце у меня, как в замочке, кто-то будто ключиком повернул, и я не удержалась и это сделала. А после губы платочком вытерла и поцеловала белуху в веко. Оно соленое у нее, ее веко-то, и нежное, как у маленького ребенка.
Чай остыл, настолько этот Лёлин рассказ увлек и заворожил Машеньку. Она сидела ни жива ни мертва и даже прослезилась, расчувствовавшись. Лёля пригубила ликера.
– Давай, – вдруг сказала она, – ты будешь моей помощницей, когда я Ивана Васильевича от болезни лечить начну?
– Хорошо, – согласилась Машенька. – Ты не думай, я баба схватчивая. Это только в подвале я испугалась, потому что не люблю темноты. А так я ничего не боюсь – ни трупов, ни милиционеров, ни привидений. Я вот думаю, а вдруг его сглазили? Или, может, хомут надели?
– Хомуты, ворожба, заломы – всё это болезни пустяшные и убираются за одну минуту. Вот когда сердечное потрясение – это уж действительно катастрофа.
– Ты думаешь, у Ивана сердце?
– Тут не думать, тут надо знать. Все, что нужно для его излечения, у нас имеется. Остается – найти больного.
Лёля сунула руку в торбу и вытащила план Петербурга. Разложила план на столе, затем из маленького лакированного пенальчика вынула ту самую паутинку, обретенную в букинистическом магазине. Подняла паутинку в воздух и выпустила над разложенным планом. Медлительная серебристая нить секунду висела, не опускаясь, затем стремительно спланировала на карту и ровнехонько, как стрелка магнита, легла вдоль линии Загибенного переулка.
Лёля кивнула Машеньке. На сборы ушла минута. Скоро они уже спешили по улице к ближайшей автобусной остановке.
Жил однажды человек в шляпе по имени Иван Вепсаревич. Имел в себе 242 кости, 250 сосудов, 36 пар нервов, 170 сухожилий и 170 разных мышц.
Рожденный от семени сильного, горячего и сухого, Иван Васильевич жил жизнью внешне не видной, но внутренне сосредоточенной и активной. Характер он имел влюбчивый, хотя с влюбленностями нашему Ванечке никогда особенно не везло. Был он несколько раз женат и столько же раз любим. Невинность потерял поздно, где-то в двадцатилетнем возрасте – дома, на постели родителей, гостивших в тот жуткий вечер у бывших соседей по коммуналке. Девушку звали Люда, она была маленькая и гладкая, с неестественной ширины плечами. Когда они с Ванечкой целовалась, то делала она это яростно – забиралась своим узеньким язычком в заповедные дебри рта Ванечки и вылизывала там тщательно и умело, как соты какая-нибудь медведица. Ванечка ее сам раздел и раздетую отнес на руках на застланную родительскую постель – диван в его тесной комнате для такого ответственного момента, как прощание с девственностью, показался ему ложем вульгарным и недостойным их непорочных тел.
Первый Ванечкин сексуальный блин получился комом. Пока, багровый от стыда и смущения, он натягивал непослушный презерватив, член его не выдержал перегрузки и до срока извергнул семя. После этой неудачной попытки Ванечка для себя решил презервативами никогда не пользоваться.