— Против! Против! Грибки, они живые, они хорошенькие. У них тоже есть дети.
— Вы шутник, профессор. Нашу научную деятельность как раз и надо направить на использование белка кандиды или подобных ей организмов. Выход белка у них не 10 процентов, а 90!
— А если получать питательные вещества из воздуха, никого не убивая? — спросил Саломак.
— Не спорю с Менделеевым, но он же указывал, что сперва людям выгоднее иметь дело с биомассой. Кстати, сколько тонн дрожжей получает Шампанья из одной тонны кандиды в сутки?
— Он увеличивал в сутки вес биомассы в тысячу раз.
— Вот видите. Теперь слушайте и не спотыкайтесь. Я подсчитал, за какое время удваивается биомасса дрожжей и обычного мяса.
— И за какое же время, коллега?
— Дрожжи — за неполный час, а скот — за полторы тысячи часов. Разница в две тысячи раз! Вот в чем выгода. И вот почему нужно отказаться от скота, а не потому только, что «я никого не ем».
— Не троньте моих идеалов. Я охотно терплю, что вы большевик. И я хочу, чтобы вы оставались моим другом. Я никого не ем — и все тут!
— А одноклеточные организмы тоже нельзя есть?
— Допустим, нельзя…
— А они нас могут есть?
— Меня? То есть как? Что я, скот, что ли?
— Нет. Я хочу спросить, отказываетесь ли вы убивать бактерии чумы и холеры?
— Зачем такие крайности? Это самозащита. Но спорим мы зря, клянусь Пастером, зря!
И два профессора обнялись на парижской улице при свете первых вечерних фонарей.
К шестидесятилетнему юбилею академика Николая Алексеевича Анисимова в одном из журналов был помещен очерк о нем, написанный его ближайшей сотрудницей Ниной Ивановной Окуневой.
«Видный французский ученый, член Парижской академии наук, профессор Мишель Саломак однажды сказал Николаю Алексеевичу Анисимову, что иконописцы в старину вполне могли бы писать лики святых с его предков, русских богатырей.
Думаю, что профессор Саломак не ошибался.
Дед Анисим, приходившийся Николаю Алексеевичу прадедом, тянул бечеву на волжских берегах. И когда рявкал бурлак–исполин на одном берегу, на другом отдавалось. Был он ладен с виду, кудряв, оборван, загульно пил и ошалело лез в драку по всякому поводу. С годами присмирел, а когда пошли по Волге пароходы и не нужна стала бурлацкая голытьба, подался в грузчики, да надорвался — занесся однажды в споре и взялся один тащить господский рояль в двадцать пять пудов. Сходни под ним гнулись, но он все–таки донес его до палубы, только слег после того и уже не годился в богатыри.
Сыновья, все семеро Анисимовы по отцу, бечевой уже не кормились, осели в деревне. Правда, землицы только на старшего хватило, остальные разбрелись батрачить.
Федору досталась заросшая бурьяном отцовская полоска, которую он принялся ковырять деревянной сохой. Старость деда на печку загнала, а полоску передал он сыну Алешке.
Дед Анисим давно помер, дед Федор с печи не слезал, а Алексея в германскую войну в солдаты забрили. Три дня гуляли с гармоникой и песнями. Проводили мужика, и легла полоска тяжкой ношей на бабьи да детские плечи.
Вернулся Алексей уже после революции. Принес солдатскую шинель и винтовку.
Шестилетний Коля знал, где она у отца запрятана, и мечтал хоть разок пальнуть из нее. Но не до ребячьих проказ теперь стало. Отец был мужик справный и взялся налаживать запущенное за германскую войну хозяйство. И помогать ему должны были и старшие сыновья, и дочь, и Колька тоже, хоть и пятый, младшенький.
К 1919 году дело на лад пошло, да со старшим сыном Степаном отец в Красную Армию ушел. Вернулся он оттуда один и на одной ноге. Но за хозяйство взялся крепко, как «о всех четырех ногах». Благо лошаденка у них завелась. Как инвалиду гражданской войны и за сына погибшего Советская власть им выделила. Колька гарцевал без седла на коне, когда бороновал свою полоску.
Но случился в двадцатом году недород. Едва на семена собрали зерна, Отец запрятал мешки и винтовкой семейству грозил, ежели кто осмелится к ним прикоснуться.
Так и зимовали впроголодь, отощали все. Весной стали травы собирать, не дай бог хлеб еще не уродится.
И не уродился. Да еще как не уродился!
Жуткое выдалось то лето. Жара стояла на дворе, как в печи. И гарью несло. Леса горели. Пересохли. В воздухе сухим туманом висела мгла. Муть вокруг, словно через закопченное стекло глядишь на белый свет.
Речушку в овраге сперва куры могли переходить. Потом ни воды в ручье, ни кур не осталось. И дно высохло.
Отец приказал колодец углублять. Оба братишки по очереди спускались, а Колька с сестренкой вверху ведра принимали. Да только песок поднятый чуть влажным оказался, а воды — ни капли. Ушла вода — и не подкопаешься.
Пришлось Кольке на буланой их кляче воду с Волги за пятнадцать верст возить. А мальчонке — радость, мужиком себя понимал.
И за все лето ни одного дождя.
Выросла в поле не пшеница, а так — щетина одна. Почти и без колосьев вовсе. И так по всей Волге, говорят. Советская власть, конечно, помогла бы, да сама чуть жива была после гражданской войны да разрухи. И с Врангелем только–только рассчитались в Крыму, царское отребье в море спихнули.
Хорошо помнил Коля отца, ковылявшего на деревяшке, вынужденного наклонять голову, когда в избу входил. Глаза у него, как у всех Анисимовых, незлые, голубые, словно Волга в ясный день, только очень уж пристальные. Смотрел пристально и делал все пристально. И ел тоже пристально. Не приведи бог, крошки хлебные на пол смахнуть. С размаху бил, как дед Анисим в драке. И в шапке есть не дозволял, хоть бы и в поле. Коли ешь, обнажай голову. И даже если пьешь. В знак величайшего благолепия и благодарности за еду–питье, человеку дарованное.
Но не даровали ныне ни господь, ни мать–земля ни еды, ни питья…
Наступил голод.
Ох, как помнил его Коля Анисимов! Мать в ногах у отца валялась, высохшая, жалкая, уже без слез умоляя отдать семейству запрятанные мешки. Да не соглашался отец, словно не одна нога у него, а весь он будто деревянный. На весну семена берег.
А собирали эти мешки горько сказать как. Не косили, не жали, а по колоску обирали зернышки в мешочки. И не дай бог за щеку хоть зернышко положить, сжевать, культей своей отец зашибить мог. Ощипывали колоски, как птички небесные. Так по всей полоске и прошлись по растрескавшейся земле с жесткой щетиною. Да и собрали всего два неполных мешка. Их и запрятал отец. Только Колька один и знал куда, да помалкивал. Отца боялся. Крут он был, как дед Анисим в молодечестве.