Ознакомительная версия.
Ну ладно, ребятки, пошли погреемся.
Мы поднялись, скинули полотенца и снова вошли в парилку. В парилке было хорошо. Уютно, по-домашнему, Клюквин снова разлегся наверху, а мы сидели рядком, только теперь я был около Машки, а Панкратыч с краю.
– Ну, а что с Овчарниковым? – спросил я, когда выбрал, наконец, удобную позу и расслабился. – Где он теперь?
– А, Овчарников-то? – словно проснулся Панкратыч. – Он в зоопарке работает.
– Где? – переспросил Клюква.
– В зоопарке. Клетки чистит. Сначала он на стройке работал, но что-то там у него не заладилось. Потом устроился в депо разнорабочим, потом в морг, потом дворником, потом на завод, опять разнорабочим, и, наконец, в зоопарк – вспомнил, что в детстве очень зверей любил.
Я его видел этак с год назад. Сначала даже не узнал. Через все лицо шрам, на левой руке трех пальцев нету, и весь он какой-то скособоченный. Как это было, он рассказывать не любит, просто, говорит, вошел как-то пьяным в клетку к тигру, ну и они с тигром чуть-чуть друг друга не поняли. Да я его ни о чем и не спрашивал. Так, посидели немного, поворошили прошлое, спецкомиссию вспомнили. Игорь цитировал на память свою тогдашнюю речь, улыбался загадочно, жевал «беломорину» и щурился от дыма. Я его как сейчас помню. А день был теплый такой, солнечный, и тигр, тот самый, наверно, развалился рядом в клетке и мирно смотрел на нас своим прищуренным глазом…
Панкратыч остановился, словно хотел сказать еще что-то, да забыл, и принялся водить по телу своей дощечкой от гигантского эскимо. А я смотрел на лоснящиеся Машкины бицепсы и думал о том, как странно все получается.
Мы приходим в спорт еще совсем детьми, приходим, увлеченные его внешней, парадной стороной. Он ведь красив, спорт, он ведь чертовски привлекателен. А потом медленно и постепенно, очень медленно и очень постепенно, мы узнаем его оборотную сторону, и, когда нам становится ясно до конца, что спорт совсем не так красив и чист, каким он казался поначалу, нам уже поздно менять профессию, мы уже его пожизненные пленники, добровольные пленники.
Начиная заниматься, мы становимся день ото дня здоровее и сильнее, мы гордимся собой и не успеваем заметить, как пересекаем тот рубеж, за которым «сильнее» уже не означает «здоровее», и когда вдруг мы понимаем, что спорт существует вовсе не для здоровья, это уже не имеет для нас никакого значения. Тем более, что никто сегодня не знает точно, для чего именно существует спорт. И потому его используют для денег и для политики, для науки и для искусства, для отдыха и для развлечения. Для чего только не используют спорт! И все это мы знаем. И иногда нам бывает тошно. А иногда просто трудно. Или просто больно. Но мы терпим. Мы умеем терпеть годами во имя нескольких минут радости. Потому что мы не просто безропотные кролики под ножом полуслепой, идущей ощупью спортивной науки, мы еще и мастера, профессионалы, как любил говорить этот Овчарников, и, выступая на дорожках, на рингах и в бассейнах, мы защищаем не только честь страны, но и честь самого спорта. Как профессии. А это ни с чем не сравнимая радость – чувствовать себя настоящим профессионалом, мастером, победителем, героем. Вот ради чего мы гробим свое здоровье и свой интеллект, а вовсе не ради денег и тряпок, как думают некоторые. Конечно, есть и такие, для которых деньги – это все, профессионалы самого низкого пошиба; для них полтора «куска» за крупную победу важнее, чем гимн и флаг, и миллионы лиц перед телеэкранами. Но таких все-таки мало, и о них не хотелось думать. Я думал об Овчарникове, и мне казалось, что он не такой.
Мы все молчали. Потом Клюквин мрачно произнес:
– Брешешь ты все, Панкратыч.
Панкратыч не ответил, и Клюквин тихо засопел наверху, уткнув лицо в скрещенные руки.
Я посмотрел на Машку и обалдел. Машка плакала. Я еще никогда не видел плачущую Машку. Но уже в следующую секунду я понял, что это просто капли пота стекают у нее по щекам.
Фехтовальный зал, где я протираю подметки о медную проволоку дорожек и с кровожадным упорством пытаюсь ткнуть кончиком шпаги в тела моих друзей, находится на первом этаже. Здесь же, в соседних залах тренируются боксеры, вольники и каратисты. Каратисты похожи на ораву психов, забывших человеческую речь и изъясняющихся гортанными криками, а кимоно на них – как смирительные рубашки. Боксеры, даже с переломанными носами, выглядят гораздо нормальнее. А наверху, надо всем этим простирается красавец-манеж, обитель королевы спорта». Там наша Машка поплевывает на ладони и перебрасывает из руки в руку свой чугунный шарик, выкрашенный голубой краской, и прижимает его к подбородку. Там длинноногий Клюквин со зверской рожей рвет шипами тартан и, в тысячный раз повторив заветную комбинацию «скачок – шаг – прыжок», зависает над ямой с разноцветными обрезками пористой резины. Иногда я прихожу посмотреть на них, иногда они на меня, но обычно мы заканчиваем тренировки одновременно и встречаемся уже в подвальном этаже, в финской бане, всегда в одном и том же номере, закрепленном за нами в эта часы. Туда же подходит и Панкратыч. Попарившись строго по науке (Панкратыч обучил нас хитрой системе со сдвоенными заходами, контрастным душем и отдыхом по минутам – он даже часы с собой в парилку таскает), мы поднимаемся в буфет и сидим там за нашим традиционным столиком. В обычные дни недолго, а по субботам иногда больше часа.
Сегодня суббота. Никто никуда не спешит. Машка и Клюквин пьют фанту, Панкратыч – пепси-колу, а я беру бутылку пива. Вообще я пива не пью, понимаю, что не спортивный это напиток, но по субботам иногда позволяю себе бутылочку или две.
Панкратыч смотрит на мою бутылку и с важностью в голосе изрекает:
– Пиво – это импотенция.
– Иди ты! – деланно удивляюсь я. – Прямо так вот, с одной бутылки? По-моему, активные занятия спортом представляют в этом плане гораздо большую опасность.
– И то верно, – соглашается Панкратыч.
– А Машка спрашивает:
– А водка? Что бывает от водки?
– Водка – это делириум тременс.
– Чего-чего? – Машка как всегда не понимает умных речей Панкратыча.
– Белая горячка, – поясняет Клюквин и тут же говорит:
– Чего-то у нас дурацкий разговор пошел, вы не находите? А я вот все сижу и думаю: в судействе по тройному прыжку есть один крупный изъян – неточность в определении третьего касания.
– Ой, тоска! – вздыхает Машка.
Клюквин не удостаивает ее вниманием и продолжает:
– Вот, например, я. Мне в прошлом году на Союзе пришили третье касание в самой удачной попытке, а я-то чувствовал, что его не было. Но мне не верят, и это естественно. Значит нужно делать вторую пластилиновую полосу.
Ознакомительная версия.