На работу Донату нужно было к четырем, но он быстро собрался и ровно в полдень вошел в холл Института, обнаружив Ронинсона нервно расхаживающим по холлу.
— Так что же вам удалось сделать с нашей землей? — не без иронии спросил Бродецки несколько минут спустя, когда они остались вдвоем в операторской, заполнив предварительно бланк посещения и просьбу о перемещении в альтернативный мир.
— Именно это я и хочу узнать, — сказал Ронинсон.
— Не понял вашу мысль… Если вы что-то сделали, то…
— Это вы не поняли, что удивительно. Вот ваша бумага, ваш чертеж, видите, вот раздваивается линия, образуя, по вашим словам, два альтернативных мира.
— Ну да, однако…
— По этой линии развивается мир, по вашим словам, если я делаю нечто. Например, как вы сказали, заказываю чашку кофе. А по этой линии мир развивается, если я не делаю того, что хотел. Остаюсь без кофе, к примеру. Почему же вы думаете, что я обязательно должен что-то…
— О черт! — сказал Донат. — Я понял. Вы самостоятельно дошли до второй теоремы Штейнберга.
— Не знаю, до чего я дошел. Прежде всего я дошел до нарушения множества мицвот, и если бы не разрешение рави…
— Не будем о рави, — Донат не хотел начинать дискуссию на религиозную тему, где поражение ему было обеспечено. — Вы совершенно правы. Вам достаточно продумать некий поступок и оказаться перед дилеммой — делать или не делать. Вы можете решить ничего не делать и окажетесь вот на этой линии, но в момент решения возникнет и вторая линия — где вы действительно начали осуществлять задуманное. Господин Ронинсон, что же вы надумали сотворить с землей Израиля? И что вы сотворили с этой землей в том альтернативном мире, где вам удалось выполнить решение?
Ронинсон глубоко вздохнул. Снял шляпу, положил ее на стол, вытащил из кармана брюк сложенный вчетверо носовой платок, расправил его и вытер вспотевший затылок. Все это он проделал медленно, то ли обдумывая ответ, то ли, как решил Донат, следивший за посетителем с нараставшим раздражением, вовсе не зная, что ответить.
— Ничего особенного, — сказал Ронинсон. — Я не хочу, чтобы вы знали это до окончания сеанса. Опыт должен быть чистым, верно? В моем кармане запечатанный конверт, где я описал все, что намеревался сделать. Мы вскроем конверт после того, как я побываю в том мире, который, по вашему мнению, возник в тот момент, когда я решил…
— Послушайте, — не выдержал Донат, — что вы все время повторяете «по вашему мнению»? Давайте приступим. В конце концов, вы отправитесь в мир вашего решения, а не моего, я там не могу побывать никак, поскольку даже не знаю о содержании…
— Именно потому я и не говорю вам о нем — чтобы вы не помешали мне там выполнить задуманное.
В логике Ронинсону отказать было трудно. Снять кипу он отказался наотрез, и Донату пришлось использовать метод косвенного воздействия, который обычно не давал гарантии. Альфа-ритм Ронинсона прекрасно подходил для восприятия излучения Штейнберга, но надежней было бы, конечно, наклеить электроды на макушку.
Все дальнейшее представилось Донату сюрреалистическим кошмаром, фильмом ужасов.
Ронинсон с видимым удовольствием сел в невидимое перекрестье лучей Штейнберга и отбыл в свой альтернативный мир с загадочной улыбкой на губах. Сеанс был рассчитан на десять минут реального времени — сколько субъективного времени пройдет для Ронинсона в том мире, где он окажется, зависело исключительно от его воли, желания и психофизической подготовки. Обычно никто не задерживался «там» более чем на сутки — даже если альтернативный мир оказывался как две капли воды подобен этому.
Через две минуты — Бродецки следил по лабораторным часам — черты лица Ронинсона начали неуловимо меняться. Исчезла улыбка, меж бровей легла морщина, придавшая лицу выражение мрачной уверенности. Губы крепко сжались. Телеметрия показала, что сердце Ронинсона бьется все чаще, это случалось со многими и обычно проходило бесследно. Донат продолжал следить, готовый в любое мгновение прервать сеанс.
И не успел.
Тело Ронинсона вдруг подпрыгнуло, будто его ударили снизу, и на пол потекла красная струйка. Глаза широко раскрылись, но взгляд был пуст. Из горла вырвался хрип, после чего на краях губ появилась кровь. Ронинсон наклонился вперед и упал с кресла на пол, лицом вниз, и на спине у него, под левой лопаткой, растекалось пятно, более черное, чем чернота костюма, и Донат, потерявший всякую способность соображать, точно знал, тем не менее, что это — кровь.
Наверно, он закричал. Сам он потом не мог дать вразумительного описания ни своего поведения, ни своих мыслей. Скорее всего, издав вопль, поднявший на ноги половину Института, Бродецки стоял над телом Ронинсона до того момента, когда в комнату ворвались сотрудники. Кто именно вызвал полицию, тоже осталось неизвестным.
«Земля Израиля одна. Ее дал нам Творец, и решение это не имеет альтернативы. Мы можем убить себя, это мы и делаем сейчас. А Земля обетованная? Что станет с ней?
Я решил — дойду до Шхема…»
Нижняя часть листа отсутствовала, оторванная грубой рукой.
Допрос в полиции продолжался до вечера. Донат вышел на улицу, совершенно опустошенный. Ему никогда прежде не приходилось видеть крови, фильмы и телевизионная хроника не в счет. Кровь на экране была ненастоящей, даже если показывали репортаж с места катастрофы или убийства. От вида окровавленного тела в программе «Мабат» не подступала к горлу тошнота — да, была печаль, гнев, желание отомстить, если речь шла о жертвах арабского террора, нисколько не уменьшившегося после образования государства Палестина, но не было физиологического ужаса и желания спрятаться.
Он столько раз повторил свои показания, что в конце концов сам стал воспринимать их почти как литературное творчество. Наверно, это помогло — иначе, оставшись наедине с собой, он сошел бы с ума. Так думал Бродецки, вернувшись в свою квартиру. На вопрос о том, как это могло произойти, он честно отвечал «не знаю», полиции это не нравилось, да он и сам полагал свой ответ нелепым. Потому что на самом деле существовало единственно возможное решение.
Михаэль Ронинсон, будучи в альтернативном мире, получил удар ножом. Теория, вообще говоря, не допускала материального переноса из мира в мир, но любая теория верна лишь до тех пор, пока ее не опровергает один-единственный факт.
К двум часам ночи картина трагедии выстроилась в мозгу Доната достаточно логично — за исключением единственного звена: он пока так и не знал, что именно решил сотворить (и сотворил-таки — пусть и в ином мире) Ронинсон.