Ознакомительная версия.
Потом в них вселился сошедший на Землю демон ума и научил их магии слов. Стадо обезьян стало человечеством и начало свое головокружительное восхождение по лестнице языка. И вот я стою на гребне истории и вижу, что пройдена ее высшая точка.
Я родился уже после того, как последняя битва за душу человечества была проиграна. Но я слышал ее эхо и видел ее прощальные зарницы. Я листал пыльные советские учебники, возвещавшие, что Советский Союз сделал человека свободным и позволил ему шагнуть в космос. Конечно, даже в детстве мне было понятно, что это вранье — но в нем присутствовала и правда, которую было так же трудно отделить от лжи, как раковые метастазы от здоровой плоти.
Если не ошибаюсь, впервые я задумался об этом, когда мне было всего десять лет.
На школьные каникулы меня отправляли к бабке — в деревню недалеко от Орла. Бабка жила в старой избе, отличавшейся от жилищ пятнадцатого века только тем, что под ее потолком сверкала стоваттная колба, которую бабка ехидно называла "лампочкой Ильича". Вероятно, она имела в виду не Ленина, а Брежнева — но для меня большой разницы между двумя этими покойниками не было. Зато я хорошо понимал, чем была "лампочка Ильича" в русской деревне двадцатых годов, потому что ни лампа, ни деревня с тех пор принципиально не изменились.
Надо знать, что такое русская зимняя деревня, чтобы понять, каким космическим чудом выглядит в ней сочащийся сквозь наледь на стекле электрический свет.
Я вовсе не иронизирую — это искусственое сияние действительно казалось лучом, приходящим из неведомого, и было понятно без объяснений, как русский человек променял на него и своего царя, и своего Бога, и свой кабак, и всю древнюю тьму вокруг. Этот желто-белый свет был заветом новой веры, миражом будущего, загадочно переливавшимся в замерзшем окне, когда я брел по вечернему двору в холодный нужник — и, точно так же, как мои поэтичные прадеды, я видел в узорах льда волшебные сады новой эры.
Кроме лампы, в бабкином доме было еще одно чудо.
Это был стоявший в сенях сундук со старыми советскими журналами. Бабка не разрешала в него лазить. Я делал это с ощущением греха и надвигающейся расплаты — чувствами, сопровождавшими каждый шаг моего детства.
Сундук был заперт, но, приподняв угол крышки, можно было просунуть руку в пахнущую сыростью щель и вытаскивать журналы по нескольку штук. Они были в основном шестидесятых годов — времен младенчества моих родителей. Их имена звучали романтично и гордо: "Техника — Молодежи", "Знание — Сила", "Юный Техник". От них исходил странный свет, такой же загадочный и зыбкий, как сияние ленинского электричества в заледенелых окнах.
Тот, кто долго листал старые журналы, знает, что у любой эпохи есть собственное будущее, подобие "future in the past" английской грамматики: люди прошлого как бы продлевают себя в бесконечность по прямой, проводя через свое время касательную к вечности.
Такое будущее никогда не наступает, потому что человечество уходит в завтра по сложной и малопонятной траектории, поворотов которой не может предсказать ни один социальный математик. Зато все сильны задним умом. Любая рыбоглазая англичанка с "CNBC" бойко объяснит, почему евро упал вчера вечером, но никогда не угадает, что с ним будет завтра днем, как бы ее ни подмывало нагадить континентальной Европе. Вот и все человеческое предвидение.
Будущее советских шестидесятых было самым трогательным из всех национальных самообманов.
Люди из вчерашнего завтра, полноватые и старомодно стриженные, стоят в надувных скафандрах у своих пузатых ракет, а над ними в бледном зените скользит ослепительная стрелка стартующего звездолета — невозможно прекрасный Полдень человечества.
Рядом отсыревшие за четверть века закорючки букв — фантастические повести, такие же придурочные и чудесные, как рисунки, пронизанные непостижимой энергией, которая сочилась тогда из всех щелей. И, если разобраться, все об одном и том же — как мы поймем пространство и время, построим большую красную ракету и улетим отсюда к неведомой матери.
Ведь что такое, в сущности, русский коммунизм? Шел бухой человек по заснеженному двору к выгребной яме, засмотрелся на блеск лампадки в оконной наледи, поднял голову, увидел черную пустыню неба с острыми точками звезд — и вдруг до такой боли, до такой тоски рвануло его к этим огням прямо с ежедневной ссаной тропинки, что почти долетел.
Хорошо, разбудил волчий вой — а то, наверно, так и замерз бы мордой в блевоте. А как проснулся, оказалось, что дом сгорел, ноги изрезаны о стекло, а грудь пробита аккуратными европейскими пулями…
Так что мы делали все это время? Куда летели в наркотическом сне, что строили в своем стахановском гулаге, о чем мечтали в смрадных клетушках, спрятанных за космической настенной росписью? Куда ушла романтическая сила, одушевлявшая наш двадцатый век?
Мне кажется, я знаю ответ.
Если долго смотреть телевизор во время какого-нибудь финансового кризиса, начинаешь видеть, что мир подобен трансформатору, превращающему страдание одного в ослепительную улыбку другого — они синхронны, как рекламные паузы на каналах "CNBC" и "Bloomberg" (из чего, кстати, дураку понятно, что это на самом деле один и тот же канал).
Если всем людям вместе суждено определенное количество счастья и горя, то чем хуже будет у вас на душе, тем беззаботнее будет чья-то радость, просто по той причине, что горе и счастье возникают лишь относительно друг друга.
Весь двадцатый век мы, русские дураки, были генератором, вырабатывавшим счастье западного мира. Мы производили его из своего горя. Мы были галерными рабами, которые, сидя в переполненном трюме, двигали мир в солнечное утро, умирая в темноте и вони. Чтобы сделать другую половину планеты полюсом счастья, нас превратили в полюс страдания.
Ноотрансформатор, о котором я говорю, работает непостижимым образом. Это не технический прибор, а мистическая связь между явлениями и состояниями ума в противостоящих культурах, и ее, я думаю, будут изучать лучшие умы новой эпохи. Быть может, какой-нибудь экономический Коперник со временем объяснит, как распил СССР на цветные металлы превратился в озолотивший американских домохозяек доткомовский бум, или увидит иные сближенья. Но некоторые из этих связей ясны даже мне.
Советская власть клялась освободить человека из рабства у золотого тельца — и сделала это. Только она освободила не русского человека, раздавленного гулагом и штрафбатом, — а западного, которого капитал был вынужден прикармливать весь двадцатый век, следя за тем, чтобы капиталистический рай был фотогеничнее советского чистилища.
Ознакомительная версия.