Один лишь раз в течении процессуального действия возник сбой, да и то — ничтожный. Когда в ответ на какой-то смиренно-недоуменный вопрос свидетеля подследственный вдруг радостно заорал: «Да господи, Славка! Да прослушивали они твой телефон как хотели!..» Некоторая мгновенная суета образовалась, смолкло тарахтение машинки, и свидетель, скорбно улыбаясь, осведомился у притормозившего перед ним майора: «Неужели? Веньямин Иванович, неужели вы, действительно, прослушивали мой телефон?» Он задал этот вопрос вовсе не всерьез, ниоткуда не следовало, что Мирлин выступает по делу, более того, скорее всего, он попросту трепался, но на лице майора Красногорского образовалась вдруг совершенно неожиданная и даже неуместная вроде бы смесь каких-то сложных и странных переживаний, майор явственно покраснел и произнес с совершенно ненужной торжественностью: «Я вас самым серьезным образом, Станислав Зиновьевич, заверяю, что телефон ваш ни раньше не прослушивался никогда, ни сейчас…»
Потом протокол очной ставки был прочитан участниками и подписан. Подследственный подмахнул все три листа почти что не глядя, а вот свидетель показал себя человеком въедливым и непростым. Чувствовал он себя при этом крайне неловко, — эдакой занудой, в силу поганого характера своего отнимающей время у хороших людей, но обнаружив однажды в протоколе, что красивый и веселый капитан Полещук приписал ему слова «…я читал антисоветскую статью Мирлина „Поколение, глотнувшее свободы“…», он возразил, что слов таких не произносил, что статью Мирлина он антисоветской не считает, что со статьей он спорил, да, но не потому что считал статью антисоветской, а совсем по другим причинам… позвольте, вот и на следующей странице то же самое! Нет, я этого определения статье не давал… я попрошу эти слова переписать… да, заново… Можно просто вычеркнуть? Хорошо, тогда я их вычеркиваю… и здесь вот то же… еще есть где-нибудь?… Ага, и вот здесь… А в конце я напишу, что это я их вычеркнул… А как же? Я же не говорил этих слов. Нет. Надо было дать мне, я бы сам написал свои ответы на ваши вопросы… а то что же получается?..
Он чиркал, вымарывал, вписывал свое заявление… Следователи продолжали подшучивать, хотя и казались раздосадованными и даже как бы обиженными, Мирлин смотрел на него молча, рассеянно улыбаясь… Но вот все это кончилось. Он чувствовал себя, как будто мешки пудовые грузил, руки дрожали, и тут Мирлин поднялся из-за своего столика и перестал улыбаться: «Соньке позвони, — сказал он, и лицо его вдруг перекосило. — Скажи, что… в общем… передай…» «Обязательно. Немедленно. Ты не беспокойся, я помогаю…» И Мирлина увели в распахнувшуюся дверь, во тьму и пустоту огромного тамбура, и дверь за ним закрылась, и его не стало видно.
Потом они с майором вернулись в старый кабинет, и майор отстучал там еще один протокол. В этом протоколе объяснялось (кому-то), почему в первом протоколе Станислав позволил себе ложные показания. Веньямин Иванович предложил такой вариант объяснения: зная о том, что у Мирлина маленькие дети, я, Красногоров Станислав Зиновьевич, опасался своими показаниями повредить ему, а вот теперь, после очной ставки, подтверждаю, что такого-то числа… И пошло-поехало… Читали, передавая листки… Пили чай… Статья не понравилась… Сказал Мирлину: «Посадят тебя за это, Семен…»
Он подписал протокол. Третий за день. Было уже — без десяти шесть. Восемь часов без обеда. В глазах было темно, язык не ворочался. Веньямин Иванович — этот был как огурчик! — любезно проводил его до самого прапора внизу. Попрощались, пожав друг другу руки, и Станислав вышел через дверь подъезда номер пять наружу. Ленивый жар раскалившегося за день города окатил его.
— А какого дьявола ты так рыпался? — сердито спросил Виконт. — Неужели же не ясно тебе было, что раскололся Семен? Или ты вообразил себе, что…
— Почему? — прервал его Станислав. — ПОЧЕМУ он раскололся?
— Да какая тебе в сущности разница? Раскололся! Не выдержал чего-то там. Дал слабину… Испугался… Или обманули его. Или просто протрепался — он же трепло. Так чего ради, спрашивается, надо было тебе строить из себя партизана на допросе? В чем смысл?
— Не знаю, — сказал Станислав.
Виконт, конечно же, был прав…
И Галилей был прав. А вот Джордано Бруно — нет. Только смешно было говорить об этом применительно к данному случаю… Не смешно, конечно — смешного тут ничегошеньки не было, а — высокопарно, что ли?.. Неуместно.
— Не знаю, — повторил он.
— В результате, ты теперь у них на крючке, — продолжал Виконт по-прежнему сердито. — Статья сто восемьдесят один — дача заведомо ложных показаний. В любой момент они теперь могут тебя потянуть на цугундер.
— Срок?
— Срок там какой-то небольшой, но какого черта тебе он нужен — даже и небольшой?.. Кстати, на работе ты собираешься об этом обо всем говорить?
— А хрен его знает… Может быть, расскажу Ежеватову. А может быть, и нет.
Виконт отвернулся и захлюпал трубкой. Он не сказал более ни слова, но Станислав прекрасно понял это его хлюпание. «Некоторые недурно устроились: они могут позволить себе выбирать — говорить начальству или НЕ говорить… У вот у некоторых такого выбора нет».
— Не понимаю, — сказал он. — Какого черта они из протокола в протокол тащили эту мою фразу: посадят тебя, Семка… Кстати, я говорил ему это тогда или нет?
Виконт пожал плечами.
— А все остальное ты понимаешь?
— Нет. Не понимаю, зачем упоминал он про Сашку. Не понимаю, причем тут Каманин… Кстати, ты знаешь, что Каманин, оказывается, дал на меня хороший отзыв?
— И где он, этот отзыв?
— Не знаю… Ч-черт, до чего неохота обо всем об этом на работе рассказывать, е-мае…
Ежеватов выслушал сообщение (краткое, без подробностей), набычив могучий свой лоб с залысинами, и некоторое время потом молча шевелил желваками на впалых загорелых щеках.
— Отпуск дать тебе? — спросил он наконец с напором.
— Зачем?
— А чтоб на п… мозолей не было. Хочешь?
Станислав пожал плечами.
— Тогда — все, — сказал Ежеватов. — В Будапешт хотел тебя в сентябре отправить, теперь — х… тебе, а не Будапешт. Никому больше ничего не говори и пошел работать. Где отчет по по этому е… АНТИТЬЮРИНГу? Три дня простого отчета закончить не можешь, жопа с ручкой!
А Жека Малахов крякал, мотал румяными щеками, сморкался в огромный клетчатый платок, в глаза не смотрел.
— Ну надо же! — сказал он огорченно и озадаченно. — И вел себя, вроде бы, вполне прилично, а все равно — будто в говне искупался.
Станислав промолчал. Он так не считал. Ему казалось, что он вел себя хорошо. Не просто прилично, а — хорошо. Пусть не слишком, может быть, умно, но — честно. В конце концов, честность всегда глуповата. И он честно держался до самого конца, до тех пор, пока был ну хоть какой-нибудь смысл держаться… Однако никто, кажется, кроме него, так не думал.