Покуда живы виноградники Франции, будут и тайные виноделы, будет черный рынок. А извести виноградники они не могут, очень уж они любят изюм, ни одно блюдо, кажется, без него не стряпают. Ну а коли черному рынку быть, то виноторговцев и виноделов будут ловить и мучить до смерти публично, по всем законам шариата. Но все-таки нечто зацепило его, нечто очень важное. Неужели это странно величественное крестное знамение, широкий взмах, пять пальцев, превратившиеся в символ пяти Христовых ран. Неужели еще остались верующие? Это лет-то через двадцать после того, как отслужена последняя месса!
Эжен-Оливье в Бога не верил, на то были причины семейного свойства. Семья Левек, добрый десяток поколений населявшая фамильный особняк в тихом Версале, относилась в прежние времена к власть предержащим. «Мы, конечно, деньгократы, тельцекраты, – говаривал острый на язык дед Патрис, которого Эжен-Оливье никогда не видел. – Иной власти в республиках и не бывает. Но наш Телец, по крайности, племенной. Либералы изощряются в остроумии относительно наших ралли с пуантажем. В самом деле – тройная охрана и электроника, как в ЦРУ, – а чего ради? Чтобы в зал, где сотня подростков вихляется под рэп, не проник сто первый – которого нет в списке. Только пусть их смеются. Смысл ралли – примитивно матримониальный. Молодые деньги не смешают свою кровь с нашей, будь они хоть на порядок крупней нас. Дурачье! Что такое их миллионы рядом с нашими тысячами? Если человек из наших споткнется, помочь ему встать будут протянуты сотни рук. А к ним разве что сотни ног – затоптать поглубже. И Веспасиан был дурень – деньги пахнут. А первичный крупный капитал – он еще и воняет. Деньги с самым пристойным запахом растут медленно. Да, только две вещи могут облагородить деньги. Первая – время. Деньгам, как хорошему вину, надлежит выстояться. Второе – традиции. Без власти традиций над собой мы – никто».
И в семье Левек была своя традиция. Надо признаться, что среди женщин монахини хотя и встречались, но не слишком часто. Мужчины же шли в духовенство совсем редко – уж слишком деятельно-земной характер несли гены. Однако, из поколения в поколение глава семьи, облаченный в стихарь поверх дорогого костюма-тройки, прислуживал на праздничных мессах в Нотр-Дам. Левеки были потомственными министрантами[4] Нотр-Дам. Привилегия эта стоила недешево. Левеки всегда жертвовали на Нотр-Дам, на реставрационные ли работы, на благотворительность ли, на облачения ли клира. Это также было традицией.
Прапрадед, Антуан-Филипп, был министрантом во времена Второго Ватикана[5]. Многие давние, не в одном поколении, знакомые, ушли тогда, в семидесятые годы прошлого столетия, за седевакантистами[6], которых возглавил Монсеньор Марсель Лефевр[7]. Люди традиционной закваски, даже и не слишком набожные, не смогли примириться с «демократизацией» мессы, с изгнанием латыни, с отменой старых алтарей. Многие, очень многие ушли тогда в раскол. Но не Левеки, хотя их сильней многих выворачивало наизнанку от Novus Ordo[8]. Причина, заставившая Левеков остаться в лоне «обновленной» Католической Церкви, была проста и называлась Нотр-Дам. Его невозможно было бросить, как невозможно бросить в беде старого беззащитного друга. И Антуан-Филипп терпел – вместе с собором. Терпел пятнадцатиминутную «мессу», священника, вставшего лицом не к Господу, а к публике, терпел, когда раздавали в руки Святые Дары[9]. Терпела вся семья – с завистью просматривая видеозаписи «раскольничьих» литургий, которыми щедро делились друзья. «Мы можем убежать от модернистов, – говаривал Антуан Филипп, – но собор, собор не может этого сделать».
Последним министрантом Нотр-Дам был как раз Патрис. Деду было пятьдесят лет с небольшим, когда ваххабиты ворвались в собор крушить скульптуры и кресты. Священник, служивший в тот день, торопливо скинул в ризнице нейлоновую накидку, изображавшую ризу, надетую поверх Альбы[10], в действительности к красной ткани был пристрочен сверху белый воротник, а по бокам пристегивались белые нарукавники. Но ткань была красная: праздновалась память мученика. Мучеником священник стать не захотел, отшвырнул облачение, выдернул из ворота синей рубашки белую пластиковую вставку, выскользнул из ризницы, устремился к выходу. Его никто не удерживал. Да и вообще все внимание ваххабитов было занято Патрисом Левеком, вставшем на их пути со смехотворным оружием в руках – палкой с крюком, ею обыкновенно поправляли высоко расположенные драпировки. Двоих или троих он оглушил по головам, кого-то отбросил колющими ударами. Всего схватка длилась не более нескольких минут, а затем дед, с перерезанным от уха до уха горлом, упал, обагрив кровью подножие Божьей Матери, той, что, говорят, протягивала Младенцу каменную лилию. (Теперь уже, когда статуи разбиты, и не узнаешь, вправду ли Младенец тянул ручки к цветку Франции, или сочинилось для красоты после).
Детские годы Эжена-Оливье были наполнены этой картиной: министрант, умирающий в бессмысленном заступничестве за Нотр-Дам, и священник, на бегу выдирающий дрожащими пальцами пластик из воротника, быть может, незаметно швырнувший затем под ноги опасную маленькую полоску – вместе с саном.
Эжен-Оливье не мог бы объяснить себе, отчего не горечь от страшной смерти деда, а всего лишь мысль о священнике-предателе наполняет яростным протестом каждую его мысль о Боге. Нет, разве Бог есть? Есть только черти, а на этих чертей есть окорот. Рука невольно нащупала тайный карман, нашитый в дурацкой одежде. Единственное, во что он верит.
Приятно взбудораженная, Зейнаб наконец погрузилась в прохладу большого магазина, словно в огромный аквариум, струящий волны ласкающего полумрака. Полутемным, конечно, освещенное сотнями ламп помещение казалось только вошедшему из сверкающего солнцем утра. Пушистое ковровое покрытие мягко оплело немного уставшие ноги.
– Госпожа желает пройти на показ мод? – угодливо осведомилась продавщица в серо-фиолетовом (фирменный стиль магазина) хиджабе. – Только что начался, в зале есть удобные места.
Зейнаб с удовольствием прошла через раздвинувшиеся стекла дверей в небольшой уютный зал, где вокруг подиума сидело уже десятка четыре женщин. А вон и Асет, как раз рядом с ней свободное кресло.
– Уже скупила всю коллекцию или половину, так и быть, оставила мне? – шепнула Зейнаб на ухо подруге, усаживаясь.
– Как ты меня узнала? – Асет хихикнула через вязаную крючком решеточку. Вопрос был задан не всерьез: молодая женщина превосходно знала, что второго такого золотисто-песочного наряда ни у кого в зале нет. Плотный шелк, настоящий китайский, есть же вещи, которые трудно купить даже в Париже.