И лишь постепенно я начинала понимать, что, должно быть, кто-то до меня уже владел этим домом. А потом поняла, что этот дом посещали.
После воскресной службы меня со всех сторон охватывает людской поток. Люди перегибаются через сиденья, чтобы обнять Элис, Митча, затем меня. Они похлопывают меня по спине, пожимают руки, целуют в щеки. С помощью обрывочных погружений в память Терезы я понимаю, что многие из этих людей, судя по их эмоциям, приходятся мне тетями или дядями. И любой из них, попади вдруг Тереза в беду, приютит ее, накормит и спать положит.
Все это очень хорошо, но от бесконечных объятий и поцелуев я готова кричать.
Хочется поскорее вернуться домой и сорвать с себя эту одежду. Мне ничего не остается, как носить нелепые девчачьи наряды Терезы. Ее шкаф забит ими, и я наконец отыскала себе один, если и неудобный, то, по крайней мере, впору. Хотя ей самой эти прикиды нравились. В основном это курточки с набивным цветочным рисунком. Кто бы мог усомниться в непорочности девочки с длинной шейкой Лауры Эшли?[5]
Под непрерывным натиском людей мы постепенно выбираемся в вестибюль, затем — на тротуар и стоянку. Я уже не пытаюсь сопоставлять их лица с чем-то, извлекаемым из воспоминаний Терезы.
Группа подростков, стоящих у нашей машины, оглядывается на меня, девочки крепко обнимают, мальчики прислоняются в полуобъятии: плечи вместе, бедра врозь. Одна из девочек, веснушчатая, с мягкими рыжими, ниспадающими на плечи кудряшками, некоторое время робеет, потом неожиданно стискивает меня в объятиях и шепчет на ухо:
— Я так рада, что ты в порядке, мисс Ти. — Звучит это так пылко, будто она сообщает некую тайну.
Сквозь толпу, раскрыв объятия и широко улыбаясь, пробирается какой-то мужчина. Ему около тридцати, может быть, чуть больше. У него прическа, бывшая в моде не менее десяти лет назад, чересчур юношеская для его возраста, с торчащими, как бы растрепанными ветром и умащенными гелем вихрами. На нем отглаженные брюки цвета хаки, темно-синяя рубашка с закатанными рукавами и свободный галстук.
Мужчина, обнимая, чуть ли не душит меня, а запах одеколона обволакивает не хуже, чем еще один комплект его рук. Вот уж кого нетрудно отыскать в воспоминаниях Терезы: это Джеред, духовный пастырь молодежи. Он был самым страстным проповедником из тех, что были знакомы Терезе, и объектом ее страсти.
— Как здорово, что ты вернулась, Тереза! — говорит он. Его щека прижимается к моей. — Мы так по тебе соскучились.
За несколько месяцев до той передозировки группа молодежи возвращалась в школьном автобусе из дальней уикендовской поездки. Ближе к полуночи Джеред сел рядом с ней, и она, вдыхая запах этого самого одеколона, заснула, прислонясь к нему.
— Бьюсь об заклад — уж ты-то точно соскучился, — говорю я. — Взгляни на свои руки, Джеред.
Улыбка его по-прежнему лучезарна, руки все еще лежат на моих плечах.
— Извини?
— Ой, ради бога, ты прекрасно слышал, что я сказала.
Он роняет руки и вопросительно смотрит на моего отца. Ему довольно удачно удается изобразить искренность.
— Я не понимаю, Тереза, но если…
Я бросаю на него взгляд, от которого он отшатывается от меня.
Позже во время той поездки Тереза, проснувшись в какой-то момент, увидела, что Джеред по-прежнему сидит рядом, ссутулившись, с закрытыми глазами и раскрытым ртом. Руки его покоились у нее между бедер, большой палец — на колене. Она была в шортах и чувствовала жар навалившейся на нее плоти. Его рука была в каких-то дюймах от ее промежности.
Тереза поверила, что он спал.
Поверила она и в то, что исключительно из-за тряски школьного автобуса рука Джереда переместилась в складку ее шортов. От возбуждения и смущения ее бросало то в жар, то в холод.
— Напряги память, Джеред, — говорю я и сажусь в машину.
— Для чего, собственно, существует сознание? Вот вопрос, на который мне хочется найти ответ, — сказал доктор С.
Или, возвращаясь к моей любимой метафоре, — если Парламент принимает все решения, зачем тогда нужна Королева?
У него, конечно, есть своя теория. Он считает, что Королева является кем-то вроде рассказчика. Мозг нуждается в пересказе, который придаст решениям ореол целенаправленности, ощущение неразрывности, так что он их запомнит и использует при принятии последующих решений. Он не накапливает в себе обилия возможных дополнительных вариантов, которые могут выдаваться ежесекундно. Ему требуется одно окончательное постановление, он должен знать, кем оно принято и почему. Мозг закладывает воспоминания в свои отсеки, а в сознании они отпечатываются с предельной четкостью: «Я сделал это, я сделал то». Все, что сохраняется в памяти, становится официальным документом, набором примеров, которыми Парламент руководствуется при принятии будущих решений.
— Видишь ли, Королева — всего лишь подставное лицо, — сказал доктор С. — Она представляет королевство, но не правит им, она как бы сама по себе.
— Я не чувствую себя подставным лицом, — заявила я.
— Я тоже. Никто не чувствует, — засмеявшись, ответил доктор С.
Составной частью метода доктора Милдоу является проведение время от времени совместных занятий — в присутствии Элис и Митча. На этих занятиях зачитываются вслух дневники Терезы и просматриваются фильмы домашнего производства. Сегодняшний видеофильм изображает Терезу, еще не достигшую подросткового возраста. Замотанная в простыни, окруженная малышами в купальных халатах, она пристально смотрит на лежащую в яслях куклу.
Доктор Милдоу спрашивает меня, о чем думала тогда Тереза. Доставляло ли ей удовольствие играть Деву Марию? Нравилось ли ей выступать на сцене?
— Откуда мне знать?
— А ты представь себе это. Как ты считаешь, о чем Тереза думает в этой сцене?
Она снова и снова заставляет меня проделывать это. Воображать, о чем та думает. Ставить себя на ее место. Попросту притворяться. В своей книге она называет это «коррекцией». Она придумывает массу своих собственных терминов и трактует их так, как ей вздумается, не подкрепляя никакими исследованиями. В сравнении с текстами по неврологии, которые мне одалживал доктор С, книжонка доктора Милдоу — просто реплики комика Арчи.[6]
— Ну, понимаете, Тереза ведь была доброй маленькой христианкой, так что ей, наверное, это нравилось.
— Ты уверена?
На сцене появляются умудренные жизнью мужи — три маленьких мальчика. Они вываливают на пол дары и, выпалив свои реплики, настороженно глядят в лицо Терезы. Теперь очередь за ней. Бедная Тереза оцепенела от смущения. Ведь все в упор смотрели на нее. Я почти различаю прихожан, стоявших в темноте за пределами освещенной сцены. Элис и Митча среди них не видно, но они с замиранием сердца ждут каждого слова. Я чувствую давление в груди и понимаю, что сдерживаю дыхание.