— Ну и ладно. Вот и превосходно, — беспечно возразил Гальбовиц, чокаясь с новоиспеченным благодетелем. — Я, знаете, не из капризных…
И вот настал миг сладостный и вожделенный.
Хозяин, пожелав гостю доброй ночи, удалился в свою спальню, и Гальбовиц — наконец-то! — очутился один на один с тысячеликим чудом, с волшебством, в себе таящим тысячу неповторимых сутей, из которых каждая звалась пусть внешне и неброско, но загадочно-неповторимо — книга.
Он лежал, не шевелясь, на узеньком диване и дышал ровно, полной грудью.
Казалось, самый воздух в этой комнате был изначально наполнен немыслимыми ароматами, что невидимо струились по страницам книг, закрепленные навек в словах, возвышенно-прекрасных, мудрых, ясных…
Точно долетели ниоткуда шепчущие голоса, ведущие между собою нескончаемые разговоры, голоса, способные, как, может быть, никто другой на целом свете, радоваться, огорчаться, обожать и проклинать…
Вон там — на полке сверху — кто живет сейчас? Шекспир? Платон? Рабле? Или Алиса из Страны Чудес? Или Коровьев в треснутом пенсне?
А здесь, на полке в метре от дивана, кто поселился? Эй, откликнись!
Как дела, друг неизвестный, что поведаешь, какие в мире чудеса?
Дождь перестал, гроза ушла. Только отдаленные раскаты грома разносились среди ночи, да в тишине с ветвей деревьев гулко падали на землю капли.
Город спал…
Было спокойно, было очень хорошо.
И вместе с тем Гальбовиц смутно чувствовал, что еще самой мелочи какой-то, пустяка по сути, ему сейчас, вот здесь — недостает.
Ему необходим один, последний штрих, чтоб ощутить себя на острове блаженства.
Что-то нужно сделать, сотворить немедленно такое, о чем он, если вдуматься, мечтал всегда, о чем не раз просил других, но — безответно.
Он включил торшер у изголовья и уселся на диване.
Что ж, в конце концов никакого преступления в его желаньи нет.
Он только на минуту снимет с полки книгу, пролистнет — и тотчас же на место…
Странно, почему никто не позволяет?
Разумеется, любая книга — ценность, но не до такой же степени!
Ведь сами-то хозяева читают их — и ничего…
Тогда Гальбовиц встал и, не дыша, как будто это делало его шаги воздушно-невесомыми, волнуясь, одолел те метры, что отделяли его от стеллажа.
Вот они, книги, покоятся перед ним ровными рядами, одна другой желанней — любая, как колодец в бесконечность времени, как телескоп, приближающий далекие миры…
Стараясь действовать бесшумно, Гальбовиц осторожно сдвинул вбок стекло.
Сейчас…
Внезапно вспомнились недавние слова хозяина квартиры: “Вы проводите рукой по корешкам — и словно ощущаете тепло, идущее от них…”.
Черт побери, ведь он, пожалуй, прав!
Гальбовиц неожиданно почувствовал, что весь он будто наэлектризован…
Может, просто от волнения, от нетерпения, от бесконечного восторга?..
Не в силах совладеть с собой, он торопливо ухватился за первую попавшуюся книжку, толком даже и не разобрав названия на корешке, и резко потянул ее на себя.
Книга извлеклась на удивление легко, точно силы тяготения над ней были не властны, и, выскользнув из пальцев изумленного Гальбовица, по инерции описала в воздухе широкую дугу и мягко шлепнулась на пол.
При этом звуке Гальбовиц инстинктивно съежился, со страхом ожидая, как сейчас распахнется дверь и в комнату влетит разгневанный хозяин.
Все, однако, было тихо.
В доме царил благочинный покой.
С облегчением вздохнув, Гальбовиц нагнулся и подобрал с полу книгу.
Нет, нигде не порвалось, обложка даже не помялась — вот и хорошо!
Но, странное дело, книга, несмотря на свой внушительный объем, была какой-то чересчур уж невесомой…
Непозволительно легкой, скажем так.
Еще ничего не понимая, Гальбовиц осторожно приподнял обложку и — остолбенел.
Книга была совершенно пустой.
Точней, это была обыкновенная коробка, сработанная внешне под книгу.
Лишь на самом дне ее лежало несколько ничем не примечательных объемных слайдов, на которых с озорным самодовольством улыбался еще молодой философ…
Все это походило на коварный, непонятно кем подстроенный обман, неумный розыгрыш, напоминало хитрую ловушку.
Только — для кого?
Зачем?
Смутная догадка поразила вдруг Гальбовица.
Он спешно бросился обратно к стеллажу и с исступленно-жадной, злой остервенелостью, не разбирая, начал потрошить подряд все полки.
И наконец, когда у ног его образовалась целая гора жалких в роскошной никчемности своей книжных муляжей, он бессильно опустил руки.
Дальше смотреть не имело смысла.
Он уже понимал, знал доподлинно: и дальше — будет только так; красивейшие, в золотых тисненьях переплеты, а внутри них — пустота…
Неожиданно им овладел приступ сумасшедшего, удушливого смеха. Но нельзя шуметь, нельзя!
Он изо всех сил зажимал ладонями рот, давился, корчился, дрожа всем телом, слезы текли и падали на пол, на то, что некогда он принимал за книги…
За подлинные книги, сохранявшие культуру мира, за настоящее бесценное сокровище…
Вот почему его не подпускали к стеллажам!
Смотри, любуйся, брат, завидуй! Мы — такие, что угодно раздобудем, только надо умеючи жить!
Жить умеючи…
О да, они умели!
Пыль в глаза пустить — для этого нужна сноровка, нужен несгибаемый талант все профанировать, все опошлять и извлекать из этого утеху для себя, в том видеть цель и высший смысл существованья.
А он, простак, и впрямь завидовал, нешуточно страдал, порою даже — унижался…
Метал бисер перед свиньями…
А им-то ведь того и надо!
Им ведь всем — чем горше ближнему, который что-то не имеет из того, что есть у них, — тем только радостней и легче на земле дышать.
Ну, ничего, теперь он получил такой урок!..
Они еще кичатся редкостями, что-то добывают, прячут — вот их настоящая цена!..
Поразительно, философ утром собирается звонить куда-то, будет корчить благодетеля…
Да неужели он действительно считает, что Гальбовиц — как они, что, уподобясь прочим, вовсе не по книгам он страдает, а по названиям на толстых корешках, по некой книжной массе, которую легко не без изящества размазать по стенам, включив в круговорот сегодняшнего интерьера?!
Дольше здесь оставаться Гальбовиц не мог. Ему было стыдно и противно.
Аккуратно все расставив по местам, он начал торопливо одеваться.
И ведь что ужасно: он снова будет приходить сюда и видеть это… И не только здесь… Он будет каждый день являться — то в один дом, то другой — знать тайну и — молчать. Работа, что поделаешь… Такой вот новый, неожиданный аспект… А надобно терпеть, и делать вид, и улыбаться… Эх!